Чернавский М. М.
[(1855—1943). Автобиография написана в декабре 1925 г. в Москве.] — Родился 11 июля 1855 г. в семье сельского дьякона в Смоленской губ. Когда мне минуло 10 лет, отца перевели в Смоленск и сделали протодьяконом. Воспитывали меня в семье и школе в духе православно-самодержавных устоев старого режима. Я был мальчиком весьма религиозным и благонамеренным патриотом. Когда в Петербурге раздался выстрел Каракозова, мне было около 11 лет. Хорошо помню, каким негодованием горело мое маленькое сердце против Каракозова и как восторженно я любил тогда "спасителя" Комисарова. Если бы в то время мне сказали, что я со временем сам буду злоумышлять против венценосного монарха, я был бы глубоко возмущен такой отвратительной клеветой. Начальное и среднее образование получил в смоленском духовном училище и духовной семинарии. Прелести "Бурсы" в стиле Помяловского меня миновали, так как я жил у родителей и посещал школу только для классных занятий. Кроме того, к моменту моего поступления начались в духовных учебных заведениях преобразования: изгонялись розги, слишком заскорузлые учителя заменялись молодыми и т. д. Но тем не менее это была духовная школа конца 60-х и начала 70-х годов. В ней еще всецело царила затхлая, почти средневековая схоластика.
Вводимые робкие "реформы" только еще начинали ее выветривать. Учеба давалась мне легко, без усилий. Я шел всегда одним из первых учеников. Но странное дело, накопление школьных знаний совсем не возбуждало мысли к самостоятельной работе, оставляло ее в дремотном состоянии. Можно сказать, что почти до 18-летнего возраста мой ум безмятежно спал. Я успешно проходил немудреные семинарские науки, зубрил греческие и латинские вокабулы, немножко увлекался математикой, взасос читал романы Майн Рида, Густава Эмара, Жюль Верна, исправно говел в великом посту, говел не формально, а с подъемом, трепетно, очень любил некоторые церковные службы. Разбудил меня Д. И. Писарев. Не помню как, но мне попала в руки его статья по поводу романа Тургенева "Отцы и дети". Роман этот я раньше читал, не понял и стал уже забывать. Теперь я вновь его перечитал, вторично прочел статью и вплотную засел за сочинения Писарева. Быстро проглотил все тома. Майн Рид и компания забыты, вытеснены Писаревым, Добролюбовым, Чернышевским и т. д. Пресвятая троица, занимавшая в моем миросозерцании весьма почетное место, рассеялась как дым. Рассеялся также схоластический туман духовной семинарии. Разбужена бурная жажда положительных знаний, появилась неудержимая тяга к естествознанию. Весной 1874 г. познакомился я с одним пропагандистом, бывшим студентом. В целях пропаганды он променял университет на место учителя в сельской школе. В моих руках впервые появились революционные издания того времени: журнал "Вперед", "Государственность и анархия" Бакунина, "Хитрая механика", "Сказка о четырех братьях" и т. д. Проснулось и стало тревожить сознание долга по отношению к народу. Передо мной стало вырисовываться неизбежное вступление на революционный путь, неизбежный разрыв со старой жизнью, со старыми связями и интересами.
Осенью 1875 г. я приехал в Петербург и поступил вольнослушателем в Медико-хирургическую академию. Здесь передо мной прежде всего встала дилемма: наука или революция. Во мне чувствовалась сильная тяга к той и другой. Первые два-три месяца брала верх как будто первая. После семинарской схоластики лекции академических профессоров производили неотразимое впечатление. Жажда знаний была так велика, что я не довольствовался академическими лекциями, нередко ходил в другие высшие учебные заведения слушать наиболее популярных профессоров. В то время доступ на лекции посторонних студентов был возможен. Но увлечение наукой было непродолжительно. Меня окружала бурливая среда еще не установившейся, но глубоко захваченной революционными идеями того времени молодежи. Я невольно поддавался влиянию этой среды. Тяга к революции усиливалась за счет ослабления тяги к науке. Скоро вышеприведенная дилемма была вытеснена вопросом: нужна ли наука (т. е. прохождение курса какого-нибудь высшего учебного заведения) как подготовительная стадия к предстоящей революционной деятельности? По этому вопросу шли ожесточенные споры. Казалось, и та, и другая сторона приводят одинаково солидные доводы. Теоретически я не знал еще, как решить этот вопрос. Но практически, в своих действиях, я уже склонялся к отрицательному его решению. Мало-помалу лекции отодвинулись на задний план. Выдвинулся еще не потерявший своего обаяния лозунг "в народ!". Кажется, в январе 1876 г. я поселился в квартире сапожника и стал учиться у него сапожному ремеслу.
Необходимо здесь подчеркнуть, что умственный багаж, с которым я прибыл в Питер, был весьма легковесен. Хороших книжек было прочитано очень много, но все это проглочено наскоро, не усвоено, не переварено, не сложилось еще в определенные формы, в устойчивые убеждения. Поэтому, очутившись среди многочисленных революционных течений того времени: пропагандистов, бунтарей, сторонников Бакунина, Лаврова, Ткачева и т. д., — я совершенно терялся, не умел решить, кто из них стоит на настоящей дороге. Усердное хождение по сходкам, кружковым собраниям и т. д. не приносило мне никакой пользы. Все выслушиваемые дебаты на политические темы как-то скользили и быстро забывались, не оставляя по себе глубокого впечатления. К весне 76 г. во мне созрело решение провести лето где-нибудь в деревне — в расчете, что непосредственное знакомство с народом выведет меня из затруднений, поможет остановиться на каком-нибудь определенном плане. Около этого времени небольшая группа лиц, связанных с кружками, из которых немного позднее сложилась "Земля и Воля", арендовала на Кубани участок земли, с целью поехать туда на лето, поучиться земледельческим работам и, вместе с тем, попытаться вести пропаганду среди хуторян, недавно переселившихся на Кубань из Малороссии. Мне предложили войти в эту группу, и я согласился.
Перед отправлением на Кубань мне пришлось участвовать в демонстративных похоронах студ. Чернышева. Чернышев, пропагандист, долго просидевший в тюрьме, незадолго до смерти был переведен в больницу при Медицинской академии. В похоронах участвовали почти исключительно студенты высш. учеб. зав. Всего собралось до трех тысяч. Сначала во главе процессии шел священник, но после того как процессия остановилась на Шпалерной перед "предварилкой" и его заставили отслужить здесь краткую панихиду, он незаметно сбежал, и процессия продолжала свой путь без священника. Шли намеренно по наиболее многолюдным улицам. Полиция, не вмешиваясь, сопровождала. Порядок не нарушался. На кладбище была произнесена речь, в которой указывалось, как и за что погиб покойный. Полиция на кладбище не показывалась. Если не ошибаюсь, ни здесь, ни при расхождении по домам никто арестован не был. В газетах о демонстрации не упоминали, но толков по ее поводу в столице и даже в провинции было много.
На Кубани я прожил все лето до конца августа. Обхожу молчанием успехи и неудачи группы в течение лета. Для меня лично поездка на Кубань окончилась неудачей. Мои надежды, что непосредственное знакомство с народом поможет мне разобраться в рыхлом ворохе новых мыслей и идеалов, нахватанных из прочитанных книг, — совсем не оправдались. Живая жизнь в лице соседей-хуторян окатила мой ворох новых идей холодом снисходительно-скептического равнодушия. Мне было бы, вероятно, легче перенести прямо враждебное к ним отношение.
В Петербург я вернулся в состоянии глубокой растерянности, с горьким сознанием, что в данный момент я еще не гожусь для пропаганды в народе. Должен сказать, что мое разочарование ни в малейшей степени не коснулось ни новых идей, ни моей веры в народ, оно относилось исключительно к моей крайней неподготовленности. Я понимал, что принять новые идеи с чужого голоса недостаточно, нужно их каким-то образом претворить в свои собственные идеи. В эту зиму я забросил сапожное шило и колодку, забыл о лекциях и принялся за систематическое чтение по определенному плану. С начала сентября до дня ареста я целые дни проводил в публичной библиотеке и только изредка бывал на собраниях и сходках. Мало-помалу мне стало казаться, что мой ворох новых идей начинает постепенно терять характер рогозливости, рыхлости, между идеями устанавливалась логическая и конструктивная связь, они укладывались в определенном порядке, ворох уплотнялся и упорядочивался. Я стал входить во вкус этой внутренней работы.
За несколько дней до 6-го декабря я узнал, что затевается политическая демонстрация возле Казанского собора с красным знаменем, с вышитым на нем девизом "Земля и Воля". Решил принять в ней участие, а оттуда пройти в библиотеку (по праздникам была открыта от 12 до 4 часов). Захватил с собой тетрадь, в которую делал выписки из прочитанных книг, рассчитывая, что побываю на демонстрации, не упущу и библиотеку. Но вместо библиотеки попал в участок, где был жестоко избит, а оттуда в "предварилку". Я не был в числе инициаторов демонстрации и не был с ними организационно связан. М. А. Натансона и Г. В. Плеханова встречал несколько раз на небольших кружковых сходках, они заметно выдвигались среди тогдашней петербургской молодежи. Кто еще принимал участие в организации демонстрации, не знаю. Сказать правду, термин "организация демонстрации" в данном случае слишком громкое выражение. Слишком примитивны были приемы ее устройства. Участников собралось немного. На мой взгляд, 150—200 человек. Большинство — студенты, рабочих было очень мало. Незначительное количество демонстрантов объясняется тем, что недели за две до 6-го декабря по городу были распущены слухи, что предполагается демонстрация у Исакиевского собора. В назначенное воскресенье к собору собралось довольно много публики, главным образом учащейся молодежи. Долго толклись на площади и среди колоннад собора в ожидании выступления, никто не выступил, так все и разошлись. По-видимому, 6-го декабря многие не поверили слухам о готовящейся демонстрации, думали, что и на этот раз ничего не будет. По числу участников демонстрация вышла далеко не внушительной даже для того времени. Но правительство своими репрессиями сильно подчеркнуло и, можно сказать, утроило ее значение. Судебный процесс в январе 1877 г. общеизвестен. Он печатался в газетах и в отдельном издании. Меня приговорили в каторжные работы на 15 лет.
Таким образом, мое изъятие из обращения произошло, что называется, на самом интересном месте — в то время, когда во мне происходил и еще далеко не закончился процесс моего самоопределения. Царское правительство вмешалось в этот процесс и определило меня в разряд "тяжких государственных преступников". В июле 1877 г. в "предварилке" произошла так называемая треповская история. Боголюбов, осужденный за демонстрацию на 15 лет каторги, был подвергнут, по распоряжению Трепова, телесному наказанию. Разумеется, все заключенные по этому поводу "бунтовали". Многие были жестоко избиты. После этой истории все осужденные были разосланы по местам, куда их приговорил суд. В августе 1877 г. я был водворен в правую одиночку Ново-Белгородской центральной каторжной тюрьмы в Харьковской губ. Режим этой тюрьмы известен. Из всех политкаторжан, содержавшихся в харьковских централках с 75-го до 80-го года, погибло до 30% (сошли с ума или умерли). Мои два сопроцессника — Боголюбов и Бочаров — сошли с ума. Появились и у меня признаки начинавшегося помешательства.
В то время когда представители революционного движения первой половины 70-х гг., попавшие в лапы царского правительства, один за другим погибали в тюрьмах, на воле возникла партия "Народной Воли". Под ударами этой партии правительство лишилось своей обычной самоуверенности. Для борьбы с крамолой в 1880 г. была учреждена "верховная комиссия" под председ. Лорис-Меликова. Последний решил испробовать "меры кротости". Наступила так называемая "диктатура сердца". Меры кротости коснулись также и заключенных в харьковских централках. Последовало распоряжение о немедленном переводе их в мценскую пересыльную тюрьму и содержании всех на больничном положении. С половины октября 80 г. до мая 81 г. мы прожили в мценской тюрьме в очень льготных условиях, а потом нас отправили на Кару. В централке процесс самоопределения, происходивший во мне перед арестом, скоро сменился процессом в обратном направлении — процессом ликвидации, разложения моей личности. В момент отправки в Мценск я был близок к полному, непоправимому помешательству. Мценск меня спас, я оправился. И здесь снова начался так несвоевременно прерванный процесс самоопределения. Он протекал в ненормальных, тесных условиях тюремной жизни. Особенно сильно чувствовалось отсутствие под руками большой библиотеки. Зато здесь было общение с товарищами, политически уже вполне определившимися. Среди них было много выдающихся революционеров. Влияние окружающей товарищеской среды было велико, но еще больше было влияние событий на воле. Смею утверждать, что в это время "Народная Воля" участвовала в закладке основных камней моего социально-политического миросозерцания, остающегося до сегодня в главных своих чертах без изменения. Прежние наивные представления о революции рассеялись. Наступление социального мира, идеального общественного строя — отодвинулось в весьма далекое будущее. Было осознано значение нормальных политических условий для переустройства общества на социалистических началах. Самодержавие выдвинулось на первый план как главное и ближайшее препятствие к развертыванию борьбы за освобождение трудящихся масс от гнета капитала. Было признано, что при известных политических условиях позволительно прибегать к террористическим приемам борьбы. В мценской тюрьме было пережито нами 1-е марта и осмыслено, в цепи тогдашних событий, как неизбежный и даже обязательный для партии акт. В сущности все элементы миросозерцания, сложившегося у меня в Мценске и по дороге на Кару, были налицо уже перед поездкой на Кубань, но в то время они представляли беспорядочную, хаотическую смесь, а теперь дифференцировались и органически между собой связались. Должен еще прибавить, что до Кубани мой рыхлый ворох новых идей был покрыт густым анархическим налетом, а к приезду на Кару этот налет почти совершенно слинял.
На Кару наша партия прибыла во второй половине февраля 1882 г., т. е. через год и четыре месяца после выхода из централки. Весной произошел побег 8 политических каторжан. Последовали сильнейшие репрессии. Мне пришлось участвовать в 12-дневной голодовке. Этой голодовкой мы добились лишь незначительного смягчения введенного после побега сурового режима. После этого наступил сравнительно спокойный период в жизни на Каре, продолжавшийся до моего ухода на поселение. Ко мне был применен коронационный манифест Александра III. Вопрос о применении манифеста решала особая комиссия при министерстве внутренних дел. В ее глазах демонстрация 6-го декабря после народовольческих выступлений настолько побледнела, что ко мне и моему сопроцесснику — А. Н. Бибергалю применили манифест и, кроме того, на поселение не послали в Якутку, а оставили в Забайкалье.
В начале сентября 1884 г. я был выпущен из читинской тюрьмы на волю в чине ссыльнопоселенца. Меня приписали к Верх-Читинской волости, в 25 верстах от Читы, с обязательством жить в городе. Ко времени моего освобождения здесь собралась порядочная колония политических ссыльнопоселенцев. Четверо из них (И. О. Союзов, Л. Э. Шишко, С. П. Богданов и И. В. Турович) устроили столярную мастерскую. Она функционировала уже около 2-х лет и под именем "социалистической" была известна в городе как лучшая мастерская. Мне и освобожденному вместе со мной П. П. Валуеву было предложено присоединиться к мастерской. Валуев был заправский, очень хороший маляр, а я импровизированный столяр. Мастерству я немножко научился в централке, Мценске и на Каре. К сожалению, я проработал здесь очень недолго, кажется, два-три месяца. Мастерская в это время существовала не на артельных, а на чисто коммунистических началах, хотя слово "коммуна", помнится, мы никогда не употребляли. Общий стол, общее жилище. Заработки поступали в общую кассу, расходовались на личные надобности (платье, табак и т. п.) с общего согласия, соответственно состоянию кассы и потребностям каждого, без мелочных счетов, сколько на кого вышло денег. Довольно скоро после вступления я должен был констатировать, что работник я плохой. Беда моя была не столько в качестве, сколько в скорости работы. Я был слишком медлителен. Не мог не видеть, что вырабатываю заметно меньше, чем все товарищи. Вначале утешал себя мыслью, что продуктивность скоро придет. Старался, налегал. Поту проливал много, а результатов получалось мало. Если бы у нас была артель, заработки делились соответственно выработке каждого, можно было бы долго ждать, когда я дойду до средней продуктивности в работе. Но тут была коммуна, с трудом сводившая концы с концами. Ясно, что моя отсталость ложилась тяжелым бременем на бюджет мастерской. Товарищи делали вид, что не замечают моих слабых успехов, тем ярче они выступали в моих глазах. Убедившись, что продуктивность моей работы заметного роста не обнаруживает, я решил уйти из мастерской, искать себе более подходящего заработка. Это решение было принято с болью в сердце. Вынужденный отказ от ремесленного труда подрезывал одно из моих мечтаний. Дело в том, что на поселение я вышел с миросозерцанием народника-семидесятника плюс внесенные к нему "Народной Волей" поправки. Во мне сохранилось еще былое стремление "слиться с народом". Это слияние входило как составная часть в мои думы о будущем побеге. И вот с первых же шагов на воле я оказываюсь несостоятельным по отношению к физическому труду. Думы стали понемногу бледнеть. Впрочем, постепенное ослабление мечтаний обуславливалось не одной вышеуказанной несостоятельностью; были и другие влияния, действовавшие в том же направлении. Наступал глухой, тяжелый период в политической жизни страны. "Народная Воля" разбита. Расцветала реакция не только правительственная, но и общественная: все живые силы, до самых умеренных включительно, притихли. Народ "безмолвствовал". Короткая бурная схватка "Народной Воли" с правительством его не разбудила. Местами ходили толки, что царя убили помещики, за освобождение крестьян. Скоро ко всему прибавилось еще известие о ренегатстве Льва Тихомирова. В общем, настроение ссыльных нельзя было назвать приподнятым.
Выйдя из мастерской, я стал бегать по урокам. В начале 1886 г. переселился в Нерчинск и там существовал уроками, кажется, до 1890 г. В конце концов полиция, долго смотревшая сквозь пальцы, мои уроки ликвидировала, так как по инструкции ссыльным занятие уроками запрещалось. Тогда я стал фотографом-профессионалом и до возвращения в Европейскую Россию существовал фотографией. В Нерчинске я стал понемногу втягиваться в культурную работу. Здесь давно уже жил А. К. Кузнецов, сосланный по нечаевскому делу, человек необычайной энергии, обладавший поразительным талантом расшевеливать окружающую инертную, обывательскую среду и заставлять ее помогать ему в культурной работе, в которую сам он ушел всей душой, всеми помыслами. К моему приезду его стараниями было положено начало нерчинскому музею, основана библиотека, учреждены "Кружок любителей музыки и литературы" и "Общество попечения о начальном образовании". Я взял на себя работу в библиотеке, около 14 лет состоял бессменным и бесплатным библиотекарем. Когда Кузнецов переселился в Читу, я, продолжая исполнять обязанности библиотекаря, довольно много работал в "кружке любителей музыки и литературы". Больше всего меня удовлетворяла работа в библиотеке. Но я не посмею сказать, чтобы вся моя культурная работа увлекала меня с головой. Кажется, где-то у Горького есть тип, который говорил о себе: "Меня тянет во все четыре стороны". В нерчинский период моей жизни я немножко напоминал этот тип. Меня тянуло в разные стороны. Занимаясь своей работой в Сибири, я жадно тянулся мыслью на запад — в Россию, в Европу, ловил все вести оттуда, набрасывался на газеты. Моя жадность к газетам часто вызывала со стороны окружающих шутки и остроты. Я сидел на месте нетвердо.
В последние годы прошлого столетия с запада стали доходить хорошие вести: оттуда повеяло свежим воздухом. Осенью 1900 г. я ликвидировал свою фотографию и уехал в Россию. Меня манил туда не один свежий воздух, но и личные дела. Прошло 24 года с тех пор, как меня изъяли из обращения. Долго я только присматривался к окружающей среде. Как-то не по себе было мне — семидесятнику — среди нового поколения, среди девятисотников; я чувствовал, как мало подходит моя старомодная, медлительная, растяпистая фигура к бурлящей молодежи. Сколько перемен и какие перемены! Какая ширь, какое многолюдие! Я присутствую на демонстрации у того же Казанского собора. Она грандиозна в сравнении с нашей. Две партии борются. Мои симпатии на стороне эсеров. Но я держусь в стороне, оказываю изредка мелкие услуги, какие делают сочувствующие добровольцы. Еще не решил, как мне отвечать, когда спросят, состою ли я в партии. И вот события решили этот вопрос. Длинные щупальца обер-провокатора Азефа, о существовании которого я в то время совсем не знал, нащупали меня и посадили в тюрьму. Это произошло в конце января 1904 г. Нащупывал-то он собственно не меня. В Питере тогда работала очень энергичная и талантливая эсерка С. Г. Клитчоглу — член Пет. Ком. Так как в партии в порядке дня стоял вопрос об устранении Плеве, то мысль Клитчоглу работала в этом направлении. Кажется, она собирала сведения, наводила справки и т. д. В то же время Азеф с Савинковым устраивали конспиративную квартиру и организовывали боевую группу. По-видимому, Азеф, считая, что параллельное существование двух предприятий, направленных к одной цели, может повести к плачевным результатам, решил одно из этих предприятий ликвидировать. Таким образом он сразу убивал двух зайцев: повышал свои фонды в охранке и расчищал путь для другого предприятия. С Клитчоглу я познакомился осенью 1903 г., в ее делах участия не принимал, оказывал лишь мелкие услуги вроде явки и т. п. Арестовано было человек 20—30, в том числе и я. На допросе предъявлялось обвинение в подготовке покушения на Плеве. Пока велось следствие, Сазонов 15 июля убивает Плеве. Вступает новый министр внутр. дел и начинается так наз. "весна". Арестованных одного за другим освобождают. Я вышел на свободу, кажется, в начале октября. Что посадил нас действительно Азеф, засвидетельствовано с трибуны Государственной Думы самим Столыпиным. Отвечая на запрос об участии провокаторов в государственных преступлениях, он в доказательство того, что Азеф был честный осведомитель, прочел список оказанных им услуг, в числе их было "освещение" террористической группы Серафимы Клитчоглу. Через несколько месяцев, 10-го января 1905 г., меня снова арестовали. Сначала я думал, что меня накануне заметили шпики среди рабочих на Невском или на Дворцовой площади. В действительности оказалось, что в данном случае шпионаж и провокация неповинны. У Пешехонова, арестованного несколько раньше меня, нашли мое письмо, поэтому взяли и меня. Но когда выяснилось, что письмо чисто делового характера (о работе для меня), меня освободили. Просидел, кажется, недели две.
В марте или апреле 1905 г. меня вызвали в Женеву. На основании каких-то неверных сведений рассчитывали, что я могу быть полезным как литературный работник. Когда выяснилось, что это недоразумение, меня оставили для исполнения разных поручений по делам редакции и типографии. Летом здесь я впервые встретился с Азефом. Однажды я зашел к Михаилу Рафаиловичу Гоцу по типографскому делу. У него я застал 2-х или 3-х эмигрантов-эсеров и какого-то незнакомца, тщательно одетого. Мне сказали, что это и есть "Иван Николаевич" (кличка Азефа). Передо мною был высокий, широкий, толстый, цветущего здоровья человек. На широких, несколько сутуловатых плечах и короткой шее сидит большая круглая голова. В ней прежде всего бросается в глаза массивная нижняя челюсть, очень широкая в задней своей части, вследствие чего лицо внизу шире, чем вверху. Из-под негустых черных бровей спокойно и твердо смотрят темно-карие, выпуклые, лоснящиеся глаза. Выражение неподвижного лица — деревянное равнодушие. Общее впечатление от всей фигуры такое: обширная утроба, к услугам которой крепкие руки и ноги, могучая челюсть и очень смекалистые глаза. Я видел ясно непривлекательную наружность этого человека, но я не мог, не смел умозаключать от этой наружности к его внутреннему содержанию. Этому мешало то, что я знал о его деятельности: он руководил ударами Сазонова и Каляева. Их тени не могли не вуалировать в моих глазах его внешних дефектов. Между присутствующими шел спор о каких-то делах. Азеф почти не принимал в нем участия: он с ленивым равнодушием слушал и только изредка вставлял свои короткие замечания. И я видел, с каким вниманием относились все к этим замечаниям и — что особенно было важно в моих глазах — с каким уважением и даже нежностью обращался к нему Гоц. Если бы по выходе от Гоца кто-нибудь спросил, какое впечатление произвел на меня Иван Николаевич, я, по всей вероятности, ответил бы: "Под неприглядной наружностью в этом человеке скрывается, должно быть, спокойная, сдержанная, сосредоточенная в себе силища, которая много уже сделала и еще больше должна сделать в будущем".
К концу года я вернулся в Россию. Работал при одном книжном складе, откуда рассылалась эсеровская литература. Кроме того, весной 1906 г. мне было поручено сноситься с маленькой подпольной типографией, которую Ц. К. держал на случай, если бы понадобилось экстренно и конспиративно напечатать и быстро разослать провинциальным организациям его директивы. Летом, в дни кронштадтского восстания, меня арестовали и забрали пачку директив, только что полученную из подпольной типографии. Вероятно, на этот раз сработала не одна центральная провокация. Впоследствии мне пришлось слышать, что в книжном складе по части провокации было не совсем благополучно. Просидел до половины февраля 1907 г. По освобождении в тот же день уехал в Финляндию и перешел на нелегальное положение. Месяца через два заявил в Ц. К. о желании вступить в боевую организацию. Кажется, в июне мне предложили поехать в динамитную мастерскую поучиться. В финляндских шхерах на маленьком скалистом островке живет финская семья. У нее два дома, в одном она сама живет, а другой, находившийся в полуверсте, нанят под мастерскую. Здесь я застал руководителя школы — приват-доцента химии, и трех его учеников — двух молодых людей и молодую девицу. Мастерская находится в ведении Ивана Николаевича, ему посылаются ежемесячные отчеты. Работаем с утра до вечера летнего дня с перерывами только для еды (столуемся у финнов в другом доме). Чтобы уметь обращаться со взрывчатыми веществами, нам нужно было усвоить те химические реакции, которые происходят как при взрывах, так и при образовании названных веществ. Каждый должен несколько раз проделать все операции по выработке нитроглицерина, гремучего студня, динамита, гремучей ртути и т. д. Точно так же каждый из нас должен был несколько раз проделать все операции по изготовлению снарядов, по заряжению их и т. д. Я пробыл здесь месяца полтора-два. Мастерская благополучно просуществовала с начала весны до осени, пропустила несколько смен учеников и благополучно закрылась. По возвращении из мастерской я был отправлен в качестве инструктора и техника на Урал. В первые месяцы здесь как будто открывались хорошие перспективы для работы. Существовал союз рабочих, разбросанный по всему Уралу, хорошо организованный. Так говорили. Один старый революционер [Чайковский. — В. Фигнер.] носился с мыслью весной поднять восстание, начать партизанскую войну с правительством. Через одного из вожаков союза мне было предложено устроить динамитную мастерскую. Так как здесь все взрывчатые вещества и материалы можно было легко доставать, то лабораторных принадлежностей и работ не нужно было. Требовалось научить рабочих изготовлять снаряды из готового материала. Я высмотрел удобное для указанной цели место, нанял дом. Оставалось закупить материалы. Но пока я возился с приготовлениями, в союзе начались аресты, руководимые, видимо, опытной и знающей рукой. Они быстро привели к разложению союза. Организация, недавно казавшаяся такой сильной, растаяла. Человек, который вел со мной переговоры, тоже был арестован. Мысль о школе пришлось оставить.
В январе 1908 г. мне сообщили, что "Иван Николаевич" вызывает меня в Петербург. На свидании он заявил, что имеется план цареубийства. Для его выполнения нужно в районе царской охоты возле Ропши открыть в деревне чайную союза русского народа. Эта чайная должна служить базой для террористов. На основании имеющихся у него сведений он уверял, что такой путь может привести к успеху. Мне предназначается роль хозяина чайной, причем, по его мнению, обязательно нужно найти старую женщину, которая согласилась бы играть роль моей жены. Послали приглашение одной моей знакомой на Урал, а пока я должен был съездить в деревню Большой Кипень, присмотреть квартиру для чайной и, если понадобится, обеспечить ее за собой задатком. Приехавшая с Урала женщина отказалась. Конфиденциально она мне объяснила, что не доверяет Азефу, что в партии есть люди, которые тоже не доверяют ему. До сих пор я ничего подобного ни от кого не слышал, ничего не знал о тех обвинениях, которые уже несколько раз выдвигались против него. Поэтому не придал большого значения этому недоверию. Получив этот отказ, Азеф посылал Карповича (бежавшего из Сибири и вступившего в организацию) в Забайкалье звать другую старую революционерку. Получился и здесь отказ. Тогда он решил "подождать", а пока что поручил мне озаботиться приобретением динамита и держать достаточный запас его где-нибудь недалеко от Петербурга.
Довольно скоро после того, как это его поручение было исполнено, Азеф уехал за границу, не оставив находившимся в Петербурге членам боевой организации никаких инструкций. К концу лета по городу среди партийных кругов стали ходить смутные слухи о том, что против Азефа возникают серьезные подозрения. Заговорил об этих слухах с Карповичем. Он был взбешен ими, ругал Бурцева, уверял, что последний хочет погубить партию, потому и ведет против Азефа кампанию. Время шло, а слухи ползли все настойчивее.
Кажется (точно не помню), глубокой осенью у меня было свидание с уезжавшим за границу членом Ц. К., и он мне определенно сказал: больше никаких сомнений, Азеф провокатор. Итак, я около года состоял в распоряжении провокатора. Эта мысль преследовала меня всюду и днем, и ночью. Я испытывал чувство глубочайшего унижения. Надо все-таки уезжать. Но как быть с динамитом? Начинаю припоминать, спрашивал ли Азеф, где и у кого лежит динамит. Если спрашивал, то я, конечно, сказал ему все. Не могу припомнить. Надо, значит, ликвидировать. Пока я возился с этим делом, в партийных кругах появилось официальное объявление Азефа провокатором.
Я уехал за границу. Как только я оказался вне опасности, чувство унижения обострилось в сильнейшей степени, и опять днем и ночью преследует неотвязная мысль: "Я состоял в распоряжении провокатора".
В Париже узнаю, что Савинков, по поручению Ц. К., набирает боевую группу с целью совершить крупный террористический акт и тем реабилитировать боевую организацию. Пошел к нему и поставил свою кандидатуру. Меня приняли. Это было уже летом 1909 г. Мне казалось, что, вступив в группу Савинкова, я избавлюсь от кошмарных мыслей. Случилось как раз наоборот, я попал в новые, еще более тяжкие кошмары. Буду краток, отмечу только главные этапы событий. К концу года шестеро (в том числе и я) из группы сделались петербургскими извозчиками. Первоначальное задание для них было: не производя никаких систематических наблюдений, втянуться в извозчичью жизнь и акклиматизироваться в Петербурге настолько, чтобы быть уверенными, что ничем не отличаются от массы извозчиков. Прошло около трех месяцев такой жизни, как совершенно неожиданно из-за границы от Савинкова получился приказ немедленно сниматься и уезжать за границу. Товарищ (не извозчик), получивший приказ, ответил, что все идет хорошо. Тогда получается новая телеграмма с тем же приказом с прибавлением условной фразы, обозначавшей: "подозреваю провокацию". Уехали все благополучно. Когда собрались за границей, Савинков объявил, что от безусловно надежного информатора он знает, что полиции известен факт, о котором ей мог сообщить только кто-нибудь из членов группы, отсюда следует, что в группе есть провокатор. Следует совместное житье и взаимное присматривание. Обстоятельства, нелепые мелочи складываются так, что у всех возникают подозрения по отношению к одному товарищу Его исключают. Но месяца через два обнаруживается действительный провокатор. Убедившись в ошибке, приглашают исключенного товарища обратно в группу, но он отвечает на это самоубийством. Итак, результат продолжительной "деятельности": потратили очень много денег и, как выразился Савинков, "переехали человека". Группа распущена. Пробовал браться за предприятия не террористического характера; ничего путного у меня не вышло.
Начало империалистической войны застало меня в Германии, на пути в Россию. На короткое время меня арестовали, но потом выбросили в Швейцарию. Месяца полтора спустя мне удалось пробраться в Россию южным путем, через Грецию, Салоники, Софию и Румынию. В России я должен был существовать нелегально под чужим именем. Через некоторое время мне удалось получить работу при лазарете для раненых в качестве делопроизводителя. Потом перешел на службу в Земсоюз, работал в комитете юго-западного фронта в Киеве. Кажется, в 1916 г. перешел в главный комитет в Москве, где работал в экономическом отделе до Февральской революции. С этого времени стал носить свое настоящее имя. В мае 1917 г. переехал в Петроград и поступил на службу в главный земельный комитет при министерстве земледелия. В это время я примыкал к эсеровской группе газеты "Воля Народа".
В августе оставил службу в земельном комитете и уехал в Астрахань, где до переворота работал в городской управе, а после переворота в конторе Главпродукта. В 1919 г. переселился в Саратов. Здесь работал в губернском отделе народного образования, сначала в общей канцелярии, а потом в библиотечной секции. В 1922 г. переселился в Москву. Здесь скоро стала надвигаться слепота. Пришлось перейти на положение инвалида.
{Гранат}