Герцен Александр Иванович
Источник: Пензенская энциклопедия.
Источник: Оксфордская Иллюстрированная Энциклопедия Всемирная история. 1999
Источник: История отечества. Энциклопедический словарь. 1999
Источник: Краткий исторический словарь. 2004
Источник: История России. Словарь-справочник. 2015
Герцен, Александр Иванович - политический деятель, внебрачный сын знатного русского барина Ив. Ал. Яковлева и немки Луизы Гааг, которую Яковлев, возвращаясь после многолетнего путешествия по Европе, взял с собою в Москву. 25 марта 1812 г. она стала матерью ребенка, которому Яковлев дал фамилию Герцен (от немецкого слова ""Herz"" - сердце). Первые годы мальчика прошли уныло и одиноко, но необыкновенно богато одаренная его натура стала развертываться очень рано. У матери научился он немецкому языку, в разговорах с отцом и гувернерами - французскому. У Яковлева была богатая библиотека, состоявшая почти исключительно из сочинений французских писателей XVIII в., и в ней мальчик рылся вполне свободно. Такое чтение возбудило в душе мальчика множество требовавших разрешения вопросов. С ними и обращался юный Герцен к своим учителям-французам, в числе которых был принимавший участие во французской революции старик Бюшо, и русским, в особенности студенту из семинаристов Протопопову , который, заметив любознательность мальчика, знакомил его с произведениями новой русской литературы и - как писал впоследствии Герцен - стал носить ему ""мелко переписанные и очень затертые тетрадки стихов Пушкина - ""Ода на свободу"", ""Кинжал"" - и ""Думы"" Рылеева"". Герцен все это списывал и заучивал наизусть. События 14 декабря 1825 г. определили направление мыслей и стремлений, симпатий и антипатий Герцена. ""Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве, - писал Герцен в своих воспоминаниях, - сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился все больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это случилось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон души моей""... Окончилось и одиночество мальчика. Он познакомился, а вскоре и близко сошелся с сыном дальнего родственника Яковлева, Огаревым . Эта близость перешла затем в самую тесную дружбу. Добрый, мягкий, мечтательный, готовый отдать всего себя на служение ближним, Огарев превосходно дополнял живого, энергичного Герцена. Друзья виделись очень часто, вместе читали, делали совместно большие прогулки, во время которых их мысли и мечты устремлялись на борьбу с окружавшею русскую жизнь несправедливостью. В одну из таких прогулок, в 1828 г., на Воробьевых горах, Герцен и Огарев поклялись в вечной дружбе и неизменном решении отдать всю жизнь на служение свободе. Что под этою ""свободою"" понималось, для них было еще неясно, но воображение рисовало и героев французской революции, и декабристов, и Карла Мора, и Фиеско, и маркиза Позу... Преодолев препятствия со стороны отца, желавшего устроить для сына военную или дипломатическую карьеру, Герцен поступил в Московский университет и погрузился в новый, шумный мир. Отличаясь чрезвычайно живым темпераментом, Герцен много учится, много читает, но еще более говорит, спорит, проповедует. ""Жизнь в университете, - вспоминает он, - оставила у нас память одного продолжительного пира идей, пира науки и мечтания, иногда бурного, иногда мрачного, разгульного, но никогда порочного"". Кроме Огарева, Герцен сблизился в это время с Н.И. Сазоновым (впоследствии известный эмигрант), Н.М. Сатиным (переводчик Шекспира), А.Н. Савичем (астроном), Н.Х. Кетчером . Этот кружок задавал иногда ""пиры горою"", но пиры были одухотворены глубоким содержанием. Участники их вели разговоры и споры о науке, литературе, искусстве, философии, политике; зарождался если не тот ""союз Пестеля и Рылеева"", о котором мечтал, поступая в университет, Герцен, то зародыш оппозиции против трех знаменитых ""догматов"" русской общественно-политической жизни. Июльская революция, польское восстание, занимавшие Европу политические и литературные вопросы, - все это находило живой отклик в том студенческом кружке, центром которого стал Герцен. И тут разглядели в кружке ""с внутренним ужасом"", что ""и в Европе, особенно во Франции, откуда ждали пароль политический и лозунг, - дела идут не ладно"". В 1833 г. Герцен окончил университет со степенью кандидата и серебряною медалью. Он, однако, ясно понимал, что еще учиться надо много и многому, и в одном письме, написанном через несколько дней после окончания университетского курса, он писал: ""Хотя я и окончил курс, но собрал так мало, что стыдно на людей смотреть"". Еще в университете он ознакомился с учением сен-симонистов, которое произвело на него очень сильное впечатление. Его мысль уже обратилась к изучению социалистических писателей Запада, но, конечно, нельзя сказать, что уже с этого времени Герцен стал социалистом. Герцен не только начала, но и конца 30-х годов - человек, страстно ищущий, а не на чем-нибудь окончательно остановившийся, хотя направление его помыслов и симпатий было вполне определенное и выражалось в стремлении к свободе. Через год после окончания курса Герцен, Огарев и несколько других лиц были арестованы. Причиною ареста был самый факт существования в Москве ""неслужащих"", вечно о чем-то толкующих, волнующихся и кипятящихся молодых людей, а поводом - одна студенческая вечеринка, на которой пелась содержавшая в себе ""дерзостное порицание"" песня, и был разбит бюст императора Николая Павловича . Дознание выяснило, что песню составил Соколовский , с Соколовским был знаком Огарев, с Огаревым дружен Герцен, и хотя на вечеринке ни Герцен, ни Огарев даже не были, тем не менее, на основании ""косвенных улик"" относительно их ""образа мыслей"", они были привлечены к делу о ""несостоявшемся, вследствие ареста, заговоре молодых людей, преданных учению сен-симонизма"". Огарев был арестован раньше своего друга. В последние дни своей жизни на свободе Герцен встретился со своей родственницей Натальей Александровной Захарьиной, молодой девушкой, очень религиозной и любившей уже Герцена, хотя он этого раньше и не замечал. С нею Герцен вступил в разговор ""в первый раз после многих лет знакомства"". Он возмущался арестом Огарева, выражал негодование на условия жизни, при которых возможны подобные факты. Наталья Александровна указывала ему на необходимость безропотно переносить испытания, памятуя Христа и апостола Павла. Попав вслед затем в тюрьму, он пишет оттуда, как и затем из ссылки, письма, полные молитвенного настроения. ""Нет, в груди горит вера, сильная, живая, - писал он в письме от 10 декабря 1834 года, - Есть Провидение. Я читаю с восторгом Четьи-Минеи, - вот где божественные примеры"". В тюрьме Герцен пробыл девять месяцев, после чего, по его словам, ""нам прочли, как дурную шутку, приговор к смерти, а затем объявили, что, движимый столь характерной для него, непозволительной добротой, император повелел применить к нам лишь меру исправительную, в форме ссылки"". Герцену назначили местом ссылки Пермь. ""Что мне Пермь или Москва, и Москва-Пермь, - писал тогда Герцен. - Наша жизнь решена, жребий брошен, буря увлекла. Куда? Не знаю. Но знаю, что там будет хорошо, там отдых и награда""... С таким настроением Герцен прибыл в ссылку. Он жил с ним долго, но и в нем он стремился - к свободе. Наталья Александровна привела ему слова апостола Павла: ""кто живет в Боге, того сковать нельзя"", - и в этом Герцен увидел путь к свободе, свободе внутренней, достижимой для каждого, а через то и вследствие того и к свободе всеобщей. Здесь начинается второй период жизни Герцена. В Перми Герцен провел всего три недели и затем, по распоряжению властей, был переведен в Вятку, с зачислением в качестве ""канцеляриста"" на службу к губернатору Тюфяеву, типичному представителю дореформенной администрации. Тюфяев принял Герцена очень неприязненно, и не известно, чем бы окончились его придирки и преследования, если бы не случились некоторые благоприятные для ссыльного обстоятельства. Министр внутренних дел задумал учредить по всей России губернские статистические комитеты и потребовал от губернаторов прислать ему по этому поводу свои отзывы. Для составления ответа на такую неслыханную ""входящую"" пришлось обратиться к ""ученому кандидату Московского университета"". Герцен обещал не только составить требуемый ""отзыв"", но и заняться фактическим осуществлением желания министра, с тем чтобы его освободили от бесполезного ежедневного пребывания в губернаторской канцелярии и разрешили работать на дому. Тюфяеву пришлось на это согласиться. Вскоре произошло уже в более резкой форме столкновение Герцена с Тюфяевым, и ссыльному пришлось бы, наверно, совершить путешествие в места гораздо более отдаленные, если бы судьба еще раз не пришла Герцену на помощь. В это время путешествовал по России, в сопровождении Жуковского и Арсеньева , бывший тогда наследником престола Александр Николаевич . Тюфяев получил из Петербурга приказание устроить в Вятке, для ознакомления наследника с естественными богатствами края, выставку, расположивши экспонаты ""по трем царствам природы"". Пришлось снова обратиться к Герцену, который давал и объяснения наследнику. Удивленные обилием познаний у молодого человека в вятской глуши, Жуковский и Арсеньев стали подробно расспрашивать Герцена, кто он и каким образом попал он в Вятку. Узнав в чем дело, они обещали ходатайствовать о возвращении Герцена из ссылки. Полным успехом ходатайство это не увенчалось, но, благодаря Жуковскому и Арсеньеву, вскоре состоялось распоряжение о переводе Герцена из Вятки во Владимир. Между тем сделано было из Петербурга распоряжение завести во всех губернских городах ""Губернские Ведомости"", с приложением к ним так называемого ""неофициального отдела"". Заменивший Тюфяева губернатор Корнилов предложил Герцену заведование этим отделом. Герцен много ездил по губернии для собирания материалов для газеты, знакомился с народным бытом, поместил в ""Губернских Ведомостях"" целый ряд статей экономического и этнографического содержания. При деятельном его участии в Вятке была основана первая публичная библиотека, при чем он произнес речь, вошедшую потом в полное собрание его сочинений. В Вятке же Герцен сблизился с находившимся там в ссылке знаменитым архитектором Витбергом и испытал на себе очень сильно его влияние. ""Natalie, - писал Герцен, - едва указала мне Бога, и я стал веровать. Пламенная же душа артиста переходила границы и терялась в темном, но величественном мистицизме, и я нашел в мистицизме больше жизни и поэзии, чем в философии. Благословляю то время"". Тогда же Герцен начал писать ""Легенду о святом Федоре"" и ""Мысль и Откровение"". О последней статье Герцен отзывается так: ""в ней я описывал мое собственное развитие, чтобы раскрыть, как опыт привел меня к религиозному воззрению"". В том же настроении находился Герцен и во Владимире, где самым крупным фактом его жизни была женитьба на Н.А. Захарьиной. ""От роду в первый раз я сегодня исповедовался, - писал Герцен 13 марта 1838 г., - такой победы достиг с помощью Наташи над своей душой"". Но за этим наступил и кризис. ""Что ни говори, милый друг, - писал он той же Наташе, - а я никак не могу принудить себя к той небесной кротости, которая составляет одно из главных свойств твоего характера, я слишком огнен"". Сильный ум Герцена, огромное количество собранных сведений, беспорядочно еще лежавших в сознании, мятущийся дух и жаждавшая деятельности натура, - все это еще было окутано густой пеленой вятско-владимирских настроений, но уже рвалось разорвать их, ждало лишь толчка, чтобы дать того Герцена, отличительною чертой которого была не ""резиньяция"", а жажда борьбы. Таким толчком явилось для Герцена изучение Гегеля, произведениями которого зачитывались тогда все друзья Герцена в Москве. Изучение это привело Герцена к выводам, обратным тем, которые сделали из Гегеля Белинский и другие ""гегелианцы"" того времени. Белинский проповедовал известное ""примирение""; Герцен нашел, что философия Гегеля является ""алгеброй революции"". На этой почве и произошло вскоре столкновение Герцена с Белинским, кончившееся их временным разрывом; потом, когда Белинский признал свои взгляды неправильными, между ним и Герценом установилась дружба, продолжавшаяся всю их жизнь. После Владимира Герцену разрешено было жить в Петербурге, но тут снова дала себя ему почувствовать ""гнусная российская действительность"". В Петербурге будочник убил прохожего; об этой истории говорили всюду, и о ней же, как об одной из петербургских новостей, Герцен сообщил в письме к отцу. Письмо было перлюстрировано, и Герцену снова назначена была ссылка в Вятку. Лишь при помощи больших хлопот удалось переменить ссылку в Вятку на ссылку в Новгород, куда Герцен был послан на службу советником губернского правления. Там ему пришлось заведовать делами о злоупотреблениях помещичьей властью, делами о раскольниках и... делами о лицах, состоящих под надзором полиции, а в числе таких лиц был и он сам. Параллельно с накоплением уроков, черпаемых из самой жизни, Герцен непрерывно работал над вопросами теоретическими. Вскоре ему удалось познакомиться с книгой самого ""левого"" из гегелианцев: Огарев был за границей и оттуда привез ""Сущность христианства"" Фейербаха. Чтение этой книги произвело на Герцена очень сильное впечатление. В Новгороде Герцен стал писать и свой известный роман: ""Кто виноват"". Благодаря хлопотам друзей Герцену удалось вырваться и из Новгорода, выйти в отставку и переехать в Москву. Там и прожил он с 1842 по 1847 г. - последний период своей жизни в России. Этот период наполнен самой интенсивной работой. Постоянное общение с Белинским, Грановским , Чаадаевым и др., споры с славянофилами, литературная деятельность составляли главное содержание жизни Герцена. Он вырастал все более и более в такую выдающуюся силу, что Белинский пророчил ему место ""не только в истории русской литературы"", но и ""в истории Карамзина"". Как и во множестве других случаев, Белинский не ошибся. Литературная деятельность Герцена не поставила его в ряды русских писателей-классиков, но она тем не менее в высокой степени замечательна. Здесь и разработка философских проблем, и вопросы этики, и русский быт того времени, с его гнетущим влиянием на живые силы страны, и горячая любовь к родной земле, родному народу. Как и все лучшие русские люди ""сороковых годов"", Герцен видел очень хорошо, что основным злом России является крепостное право, но бороться в литературе именно с этим злом, которое признавалось, наряду с самодержавием, ""догматом политической религии"" в России, было особенно трудно. Тем не менее в рассказе ""Сорока-воровка"" и в известном романе ""Кто виноват"" Герцен, насколько было возможно, касался и этой запретной темы. Пристально вглядывался Герцен и в другой вопрос, еще более сложный - в вопрос об отношениях между полами. Этот вопрос составляет основную тему романа ""Кто виноват""; к нему же Герцен возвращался не раз и в других своих произведениях, особенно в статье: ""По поводу одной драмы"". Эта статья написана под впечатлением ""самой обыкновенной пьесы"", но в том и сила интеллектуальной и моральной личности Герцена, что его взор видел в самых ""обыкновенных"" вещах такие стороны, мимо которых тысячи людей проходят совершенно равнодушно. Столь же пристально всматривался Герцен и в вопрос о роли отвлеченного знания, теоретических идей, абстрактной философии. Этой теме он посвятил статьи ""Дилетанты в науке"", ""Дилевантл-роьантикш"", ""Дшлхтанты0и0цхх0узеэых"" и0""Буддшзь в эаукх"", яршчхм0пюд ""наукой"" Герцен разумеет вообще теоретическую работу человеческой мысли и в частности - философию. Герцен требует от человека одновременно и широты, и глубины. К специалисту в той или иной области он предъявляет требование откликаться и на все запросы живой жизни, другими словами, - быть гражданином. То же требование он предъявляет и к ""дилетантам"", настаивая на том, чтобы основательно изучили хоть один какой-нибудь вопрос. Глубоко занимал Герцена также вопрос об отношениях между личностью и коллективностью. В древнем мире личность была всецело принесена в жертву коллективности. ""Средние века обернули вопрос, - существенным сделали личность, несущественным res publica. Но ни то, ни другое решение не может удовлетворить совершенного человека"". ""Одно разумное, сознательное сочетание личности и государства приведет к истинному понятию о лице вообще. Сочетание это - труднейшая задача, поставленная современным мышлением""... Если к этому прибавить такие произведения Герцена, как ""Письма об изучении природы"", являющиеся очерками истории философии и изложением философских взглядов самого Герцена, то станет ясна вся многосторонность тем, которые волновали его еще в сороковых годах. И над всеми этими темами веяло то живое чувство, которое определяло содержание и всей жизни Герцена. Это содержание он охарактеризовал сам, уже на закате дней своих, в таких словах: ""господствующая ось, около которой шла наша жизнь, - это наше отношение к русскому народу, вера в него, любовь к нему, желание деятельно участвовать в его судьбах"". При тех условиях, при которых протекала жизнь Герцена в России, он мог высказать в печати лишь небольшую долю тех мыслей, над которыми он усиленно работал. Его умственные интересы и запросы были громадны. Он напряженно следит за развитием социалистических учений в Европе, изучает Фурье, Консидерана, Луи-Блана, воздает им должное, но сохраняет самостоятельность и собственной мысли. Он говорит о них в своем дневнике: ""хорошо, чрезвычайно хорошо, но не полное решение задачи. В широком светлом фаланстере их тесновато; это устройство одной стороны жизни, другим неловко"". Эта запись относится к 1844 г., но в ней слышится уже Герцен периода его жизни в Европе. Наиболее полное впечатление производит на Герцена Прудон, об известном произведении которого, ""Qu´est ce que la propriete?"", Герцен отозвался в своем дневнике так: ""прекрасное произведение, не токмо не ниже, но выше того, что говорили и писали о нем... Развитие превосходно, метко, сильно, остро и проникнуто огнем"". В то же время Герцен изучает историю России, быт народа русского, склад его психической жизни. Он подходит к вопросу: какая сила сохранила многие прекрасные качества русского народа, несмотря на татарское иго, немецкую муштру и отечественный кнут? - Это сила православия, - говорили славянофилы: лишь из нее исходит, как производное, дух соборности народа, а внешним выражением этого духа является общинный быт русского крестьянства. Образованные слои общества оторвались от народа в ""петербургский период"" русской истории, и в этом все наше несчастье. Весь вопрос сводится теперь к возвращению ""к народу"", к слиянию с ним. Русский народ в быте своем решил ту самую задачу, которую ""Запад"" поставил лишь в мысли. Герцен не соглашался с предпосылками, из которых исходили воззрения славянофилов, но несомненно, что их взгляды на ""особенности"" экономического быта России были им в значительной степени усвоены и заняли место в позднейших его воззрениях. Это он признавал и сам. Несмотря на кипучую умственную жизнь, Герцен чувствовал, что дела, постоянного дела, для его сил в России того времени нет, и эта мысль приводила его иногда почти в отчаяние. ""Спорили, спорили, - записывал он в своем дневнике, - и, как всегда, кончили ничем, холодными речами и остротами. Наше состояние безвыходно, потому что ложно, потому что историческая логика указывает, что мы вне народных потребностей, и наше дело - отчаянное страдание"". Герцена тянуло в Европу, но на просьбы Герцена о выдаче заграничного паспорта для лечения там жены император Николай положил резолюцию: ""не надо"". Условия русской жизни страшно давили Герцена; между тем Огарев был уже за границей и оттуда писал своему другу: ""Герцен! А ведь жить дома нельзя. Я убежден, что нельзя. Человек, чуждый своему семейству, обязан разорвать со своим семейством... Мне надоело все носить внутри, мне нужен поступок. Мне, - слабому, нерешительному, непрактичному, dem Grubelenden, - нужен поступок. Что же после того вам, более меня сильным?"" Герцен и сам чувствовал всем существом, что ""жить дома нельзя"", но немало тяжелых дней он перенес прежде, чем желанная возможность наступила, и перед ним раскрылись двери душной русской тюрьмы 40-х годов. Радость освобождения, новизна ощущения возможности дышать вольной грудью и та повышенная атмосфера, которою отличался во всей Европе, и особенно во Франции, канун бурь 1848 г., - все это наполнило душу Герцена радостью. Прибыв, в 1847 г., прямо в Париж, он весь погрузился в открывшуюся перед ним новую жизнь. Он быстро сблизился с вождями французского общественного движения того времени и имел поэтому возможность наблюдать развертывавшиеся события очень близко. ""Дом Герцена, - вспоминает бывший в то время также за границей Анненков , - сделался подобием Дионисиева уха, где ясно отражался весь шум Парижа, малейшие движения и волнения, пробегавшие на поверхности его уличной и интеллектуальной жизни"". Но сквозь внешние декорации этой жизни скоро разглядел Герцен и ее теневые стороны. Уже в ""Письмах из Avenue Marigny"" встречаются строки, ясно указывающие на ту неудовлетворенность, которую он тогда испытывал. ""Франция ни в какое время не падала так глубоко в нравственном отношении, как теперь"", - писал он уже 15 сентября 1847 г. Весь строй французской жизни, весь быт Франции, который Герцен называл ""мещанским"", возбуждал в душе его все более и более глубокую антипатию. ""Разврат, - писал он, - проник всюду: в семью, в законодательный корпус, литературу, прессу. Он настолько обыкновенен, что его никто не замечает, да и замечать не хочет. И это разврат не широкий, не рыцарский, а мелкий, бездушный, скаредный. Это разврат торгаша"". Что касается вождей движения, то и тут первое впечатление от бесед с ними, равное, как шутливо замечал он, ""некоторым образом чину, повышению по службе"", быстро сменилось скептическим к ним отношением. ""У меня все опыты идолопоклонства и кумиров не держатся и очень скоро уступают место полнейшему отрицанию"". Его потянуло в Италию, где в то время освободительное движение шло, по-видимому, иным, нежели во Франции, руслом. ""Я нравственно выздоровел, - писал Герцен, - переступив границы Франции; я обязан Италии обновлением веры в свои силы и в силы других; многие упования снова воскресли в душе; я увидел одушевленные лица, слезы, я услышал горячие слова... Вся Италия просыпалась на моих глазах. Я видел неаполитанского короля, сделанного ручным, и папу, смиренно просящего милостыню народной любви"". Весть о февральской революции во Франции и о провозглашении там Второй Республики опять привлекла Герцена в Париж, где горячка событий захватила его очень сильно; но впечатление, которое произвела на него Франция в первый его туда приезд, нисколько не уменьшилось и теперь. Все яснее и яснее видел он, что революции опереться не на что и что Париж неудержимо стремится к катастрофе. Она и произошла в ""июньские дни"", которые Герцен пережил в Париже. Страшное впечатление произвели они на него. ""Вечером 26 июня мы услышали после победы над Парижем правильные залпы, с небольшими расстановками... Мы все взглянули друг на друга, у всех лица были зеленые. ""Ведь это расстреливают"", - сказали мы в один голос и отвернулись друг от друга. Я прижал лоб к стеклу окна и молчал..."" Последовавшие и далее сцены отличались тем же характером: ""Надменная национальная гвардия с тупой злобой на лице берегла свои лавки, грозя штыком и прикладом; ликующие толпы пьяной мобили ходили по бульварам, распевая; мальчишки 15 - 17 лет хвастались кровью своих братьев. Кавеньяк возил с собою какого-то изверга, убившего десяток французов... Сомнение заносило свою тяжелую ногу на последние достояния, оно перетряхивало не церковную ризницу, не докторские мантии, а революционные знамена""... Вскоре пришлось Герцену, во избежание ареста, бежать из Парижа в Женеву, хотя на бумаге во Франции продолжала существовать республика. Еще в Париже у Герцена созрело решение не возвращаться в Россию. Как ни ужасно было все, пережитое им в Европе, но Герцен успел привыкнуть к таким условиям жизни, после которых возвращение на родину казалось прямо-таки сверх человеческих сил. Бороться с условиями русской жизни, - а Герцен решил бороться с ними путем прямого на них нападения в печати на русском и иностранных языках, - можно было, лишь оставаясь в Европе. Кроме того, он хотел знакомить и Европу с Россией, - Россией действительной, а не той, которую Европе рисовали нередко подкупленные перья. Но прежде, чем положение Герцена, в качестве эмигранта, определилось окончательно, в его жизни произошли еще некоторые события. Скрывшись из Парижа в Женеву, он познакомился там со многими выходцами из разных стран и, между прочим, с Маццини, самую теплую симпатию к которому он сохранил на всю жизнь. Там же получил он письмо от Прудона, с просьбою помочь ему в издании газеты ""La voix du Peuple"" и стать ближайшим ее сотрудником. Герцен послал Прудону необходимые для внесения залога 24 000 франков и стал писать в его газете. Но это продолжалось недолго: на газету наложен был ряд штрафов, из залога ничего не осталось, и газета прекратилась. После этого Герцен окончательно натурализовался в Швейцарии. К обострению реакции присоединился ряд тяжелых ударов в личной жизни Герцена. Все это приводило Герцена в самое мрачное настроение духа, и, когда произошел декабрьский coup d´etat, Герцен написал статью ""Vive la mort!""... Он жил тогда в Ницце. Одно время ему казалось, что ""все рухнуло - общее и частное, европейская революция и домашний кров, свобода мира и личное счастье"". Состояние, в котором он находился, он сам называл ""краем нравственной гибели"", но и из него он вышел победителем: по его словам, его спасла ""вера в Россию"", и он решил отдать всего себя на служение ей. Живя в Ницце, он напечатал целый ряд своих работ: то были появившиеся сначала по-немецки ""Письма из Франции и Италии"", потом брошюра ""О развитии революционных идей в России"" (первоначально то же по-немецки в ""Deutsche Jahrbucher"", затем отдельным изданием по-французски ""Du developpement des idees revolutionnaires en Russie"") и, наконец, ""Le peuple russe et le socialisme"" (""Письмо к Мишле""). Обе эти брошюры были запрещены во Франции. Тогда же появилось в печати и знаменитое произведение Герцена ""С того берега"" (первоначально также по-немецки: ""Von andern Ufer""). В этом знаменитом произведении Герцен поставил вопрос: ""где лежит необходимость, чтобы будущее разыгрывало нами придуманную программу"", - другими словами, какие существуют объективного характера ручательства в том, что идеалы социализма осуществимы? Расставшись уже давно с теологизмом, Герцен занял такую же отрицательную позицию ко всякому философскому построению. Заявивши еще в Москве Хомякову , что он может принимать ""страшные результаты свирепейшей имманенции, потому что выводы разума независимы от того, хочет ли человек или нет"", Герцен призвал на суд разума и религию земную, религию человечества, религию прогресса. ""Объясните мне, пожалуйста, - спрашивал он, - отчего верить в Бога смешно, а верить в человечество не смешно, верить в царствие небесное глупо, а верить в земные утопии умно?"" - Цель каждого поколения, по Герцену, - оно само. Оно должно жить, и жить жизнью человеческой - жить в социальной среде, в которой личность свободна, и в то же время общество не разрушено. Но создание таких отношений между личностью и обществом зависит лишь отчасти от нас самих, - главным же образом, от условий, уже данных предшествующей историей. Исследуя условия жизни европейских стран, Герцен приходит к выводам для этих стран весьма пессимистическим. Он находит, что Европа погрязла в невылазном болоте ""мещанства"". Она, быть может, от самодержавия частной собственности и избавится, реализовав экономическую сторону проблемы социализма. Это будет лучший случай, но и тогда ей не смыть с себя мещанства; самый социализм ее будет социализмом мещанским. В худшем случае не произойдет и этого, - тогда Европа совершенно застоится в махровом цвете мещанства и окончательно в нем разложится. При таком обороте дела не исключена возможность и того, что она сделается жертвою восточных народов с более свежей кровью. Объективные условия для иных возможностей Герцен видел в России с общинным бытом ее народа и свободною от предрассудков мыслью передового слоя русского общества, того, что впоследствии получило название интеллигенции. К этому же выводу влекла Герцена и его горячая любовь к России. Он писал, что вера в Россию спасла его тогда ""на краю нравственной гибели"". Эта вера воскресила все силы Герцена, и в том же произведении ""С того берега"" он захотел говорить Европе о народе русском, ""мощном и неразгаданном, который втихомолку образовал государство в 60 миллионов, который так крепко и удивительно разросся, не утратив общинного начала, и перенес его через начальные перевороты государственного развития; который сохранил величавые черты, живой ум и широкий разгул богатой натуры под гнетом крепостного состояния и на петровский приказ образовываться - ответил через сто лет огромным явлением Пушкина"". Эта тема завладевает Герценом вполне, он варьирует ее на разные лады, приходит к заключению о возможности для России иного, отличного от западноевропейского пути развития, рассматривает общину и артель как основы для такого развития, видит в мирской сходке эмбрион, из которого должна произойти самая широкая общественность, кладет фундамент для позднейшего русского народничества, - словом, накладывает печать своей личности на движение русской интеллигенции, продолжавшееся затем целые десятки лет. Живя в Ницце, Герцен почти не видел русских. Проживал там в это же время, тоже в качестве эмигранта, Головин , редактировавший там даже газету ""Le Carillon"" (Трезвон); быть может, это название и натолкнуло Герцена на мысль дать впоследствии своему русскому органу имя ""Колокол"". С Головиным у Герцена сколько-нибудь близких отношений не установилось. Был в Ницце еще и Энгельсон (впоследствии сотрудник ""Полярной Звезды""); с ним у Герцена отношения были ближе, чем с Головиным. Похоронивши в Ницце жену, Герцен переехал в Лондон. Там поставил он первый станок вольной русской прессы. На этом станке печатались листки и брошюры (""Юрьев день"", ""Поляки пронзают нас"", ""Крещеная собственность"" и др.), затем журнал ""Полярная Звезда"" и, наконец, знаменитый ""Колокол"", первый номер которого вышел 1 июля 1857 г. Программа ""Колокола"" заключала в себе три конкретных положения: 1) освобождение крестьян от помещиков, 2) освобождение слова от цензуры и 3) освобождение податного сословия от побоев. Набрасывая эту программу, Герцен, разумеется, смотрел на нее как на программу-минимум и, называя себя в знаменитом письме к Александру II ""неисправимым социалистом"", писал такие строки: ""Я стыжусь, как малым мы готовы довольствоваться. Мы хотим вещей, в справедливости которых вы так же мало сомневаетесь, как и все. На первый случай вам и этого довольно"". Широта кругозора, соединенная с уменьем ставить вопросы на практически осуществимую почву, привлекла к Герцену горячие симпатии лучших элементов России конца 50-х и начала 60-х годов. Шевченко заносил в свой дневник, что хочет перерисовать портрет Герцена, ""почитая имя этого святого человека"" и, что, увидевши в первый раз ""Колокол"", он ""благоговейно поцеловал его"". Кавелин писал Герцену: ""Когда ты обличал все с неслыханной и невиданной смелостью, когда ты бросал в гениальных своих статьях и памфлетах мысли, которые забегали на века вперед, а для текущего дня ставил требования самые умеренные, самые ближайшие, стоявшие на очереди, ты мне представлялся тем великим человеком, которым должна начаться новая русская история. Я плакал над твоими статьями, знал их наизусть, выбирал из них эпиграфы для будущих исторических трудов, исследований политических и философских"". ""Со слезами на глазах, - рассказывает в своих воспоминаниях П.А. Кропоткин , - читали мы знаменитую статью Герцена: ""Ты победил, Галилеянин""...Таких отзывов о Герцене и его журнале можно бы привести очень много. ""Колоколу"" и роли, которую сыграл ""Колокол"" в разрешении крестьянского вопроса и вообще в общественном движении в России конца 50-х и начала 60-х годов, будет посвящена особая статья. С наступлением реакции и в особенности после польского восстания влияние Герцена сильно упало; ""Колокол"" продолжал выходить до 1867 г. включительно, но он далеко уже не имел прежнего значения. Последний период жизни Герцена был для него временем оторванности от России и одиночества. ""Отцы"" отшатнулись от него за ""радикализм"", а ""дети"" - за ""умеренность"". Душевное состояние Герцена было, конечно, очень тяжелым, но он верил, что истина восторжествует, верил в мощные духовные силы русского народа и твердо переносил свое положение. Все, видевшие его в то время, единогласно свидетельствуют, что, невзирая на все пережитое и испытанное, это был все тот же живой, обаятельный, остроумный Герцен. По-прежнему интересовался он ходом событий в России, по-прежнему зорко всматривался и в положение вещей в Европе. Как проникновенно смотрел Герцен на все, вокруг него происходившее, видно из такого разительного примера: живя в конце 1867 г. (после прекращения ""Колокола"") в Генуе, Герцен написал о наполеоновской Франции статью, которую можно назвать пророческой. ""Святой отец, теперь ваше дело"" - эти слова из Шиллерова ""Дон-Карлоса"" (Филипп II передает ими жизнь своего сына в руки великого инквизитора), взятые Герценом эпиграфом к статье, Герцену ""так и хочется повторить Бисмарку. Груша зрела, и без его сиятельства не обойдется. Не церемоньтесь, граф. Мне жаль, что я прав; я словно прикосновенный к делу тем, что в общих чертах его предвидел. Я досадую на себя, как досадует дитя на барометр, указывающий бурю и испортивший прогулку... Граф Бисмарк, теперь ваше дело!"" То были слова провидца. Через год после того, как Герцен написал эту статью (она появилась в последней книжке ""Полярной Звезды""), он приехал в Париж, где 9/21 января 1870 г. и скончался. Похоронили его сначала на кладбище Pere Lachaise, а потом прах его был перевезен в Ниццу, где он покоится до настоящего времени. Над могилой высится прекрасный, изображающий Герцена стоящим во весь рост, с лицом, обращенным по направлению к России, памятник работы Забелло . 25 марта 1912 г. вся культурная Россия отметила день столетия рождения Герцена. Множество газет посвятило в этот день памяти славного гражданина земли русской горячие статьи, которые прочтены сотнями тысяч, если не миллионами, читателей, и таким образом было положено начало ""духовному возвращению"" Герцена на родину. С изменением существующих в России условий политической жизни такое ""возвращение"" будет, без сомнения, осуществлено гораздо более полным образом. Тогда не только дух Герцена, в форме полного собрания его работ и писем, но, надо надеяться, и прах великого изгнанника будет возвращен в Россию и упокоен в так горячо им любимой родной земле. Литература. Главным источником для изучения Герцена являются прежде всего его собственные произведения, имеющиеся в двух изданиях, заграничном и русском. Оба издания далеко не полны. В них не вошли многие произведения Герцена, не говоря уже об имеющей большое значение для изучения жизни и деятельности Герцена его переписке с разными лицами. Биографии Герцена: Смирнова (Ев. Соловьева; 1897); Ветринского (1908) и Богучарского (1912). Герцену посвящены также: статья Овсянико-Куликовского (характеристика); книга Батуринского ""Герцен, его друзья и знакомые""; Гершензона ""Социально-политические взгляды Герцена""; Плеханова , статья в 13-м выпуске ""Истории русской литературы XIX в."", и др. К написанной Ветринским биографии Герцена приложена обстоятельная библиография Герцена и о Герцене, составленная А.Г. Фоминым (доведена до 1908 г.). В. Богучарский.
Источник: Биографический словарь. 2008
—
родился 25-го марта 1812 г.
в Москве. Он был внебрачным сыном родовитого московского помещика
Ивана Алексеевича Яковлева. Последний принадлежал к тому поколению,
которое Г. впоследствии называл "иностранцами дома, иностранцами
в чужих краях, праздными зрителями, испорченными для России западными
предрассудками, для Запада русскими привычками: они представляли
какую-то умственную ненужность и терялись в искусственной жизни, в
чувственных наслаждениях и нестерпимом эгоизме". Яковлев, после
недолгой военной службы, в начале девятнадцатого столетия выехал за
границу, странствовал там, а в 1811 году вернулся в Россию, вывезя с
собой из Штутгарта Генриэту Вильгельмину Луизу Гааг, мать Г.
Поселившись в Москве, Яковлев вел странную отчужденную жизнь. Он с
презрением относился ко всем, подавлял домашних холодной иронией и
донимал требованиями соблюдения приличий, беспощадно гоня всякое
проявление чувств сердца. Положение матери Герцена в его доме, само
по себе ложное, было временами очень тяжело. Сыну он дал фамилию
Герцена — от немецкого слова Herz, то есть "дитяти
сердца", но официально и посторонним всю жизнь называл его не
иначе, как своим воспитанником или приемышем. Захват Москвы
французами застал семью врасплох, и одно время она скиталась по
городу, не зная, куда преклонить голову и чем накормить ребенка.
После 12-го года раннее детство Герцена прошло в атмосфере
исключительного внимания к нему со стороны отца и всего дома; при
малейшем насморке начинались хлопоты и тревога; ребенку не
препятствовалось кричать, шуметь, шалить целые дни, и он без удержу
отдавался природной резвости, только трещали дорогие игрушки. С
годами отец, однако, совершенно переменил обращение с мальчиком, и
последний находил себе друзей на половине матери и в среде дворни,
влекомый к последней отсутствием товарищества. "Темно и
однообразно шло для меня время в странном аббатстве родительского
дома. Не было мне ни поощрений, ни рассеяний, отец мой был почти
всегда мной недоволен, он баловал меня только лет до десяти;
товарищей не было, учителя приходили и уходили, и я украдкой убегал,
провожая их на двор, поиграть с дворовыми мальчиками, что было строго
воспрещено. Остальное время я скитался по большим почернелым комнатам
с закрытыми окнами днем, едва освещенными вечером, ничего не делая
или читая всякую всячину". От безделья мальчик вошел во все
интересы и тайны передней и дворни, повел "маленькую войну с
отцом, соединяясь с слугами и служанками". Положение последних в
доме было сравнительно сносно, но целый ряд отталкивающих
впечатлений, связанных с крепостным правом, ложился на сердце
мальчика. Он видел, как сдавали дворовых в солдаты, как сборщики
оброка с мужиков били недоимщиков. На глазах его отравился крепостной
врач Толочанов. Здесь, по собственному признанию Г., он почерпнул
впервые "непреодолимую ненависть ко всякому рабству и ко всякому
произволу". Столь же рано он чутьем схватил ложное свое
положение в качестве незаконнорожденного, почувствовал не менее
ложное положение матери, и в нем рано зародилось враждебное
отчуждение от того аристократического круга, куда всегда мечтал
ввести сына Иван Алексеевич. В раннем детстве Г. увлечен бесконечными
рассказами о двенадцатом годе, о героической военной и народной
борьбе с нашествием врагов, и сам детски мечтает короткое время о
военной карьере. Ее отец и прочил мальчику, как средство выхода из
"ложного положения", и не стеснялся разговорами о том в его
присутствии, и мальчик, разбирая вопрос в одиночестве, увидя, что
этот путь ему навязывают, вдруг охладевает к эполетам, лампасам и
аксельбантам. На этом кончается пора ребячества Г. — Живой
темперамент и острый ум ребенка, перенявшего или унаследовавшего от
отца вечную шпильку и остроту; сочувствие к судьбе добросердечной,
всеми в доме любимой, матери; не детское понимание отношений барина и
крепостных и вообще зависимых, — все это приводит к ряду
столкновений и тягостных сцен между отцом и подростком, горячо
заступающимся за мать. В годы школьничества Г. вошел внешне
избалованный и независимый, но не без тайного надлома и горечи в
сердце. Образование его шло с преобладающим влиянием французского
элемента. В доме Яковлева была богатая французская библиотека
писателей XVIII века, в которой Г. рылся безо всякого запрета или
контроля. Зачитываясь всем, что попадало под руку, Вольтером и
Бомарше, Гете и Коцебу, Г. рано усвоил вольномысленный скептицизм,
какого держался и Иван Алексеевич, впрочем относивший религию к числу
необходимых convenances и требовавший от домашних исполнения обряда
говения и т. п. Но Евангелие осталось одной из дорогих сердцу Г.
книг: "Я читал без всякого руководства, не все понимал, но
чувствовал широкое и глубокое уважение к читаемому. В первой
молодости моей я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и
насмешку, но не помню, чтобы когда-нибудь я взял в руки Евангелие с
холодным чувством; это меня проводило чрез всю жизнь"... Уже в
отроческие годы, Герцена с силой религиозного увлечения, охватывает
стремление к политической освободительной деятельности. Толчком
послужили впечатления, связанные с декабрьскими событиями 1825 г.
Пылкое воображение Герцена поразили рассказы старших и дворни о 14
декабря, жуткие разговоры об арестованных, увезенных и смесь страха и
уважения пред заговорщиками: "мало понимая или очень смутно —
в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и
победы". Когда Москва 22 августа 1826 г. праздновала коронацию,
Г. на Кремлевской площади, потерянный в толпе, "обрекал себя на
борьбу". Это настроение стали невольно питать и некоторые из
учителей Г. В лице учителя-француза Бушо пред Г. была живая легенда
великой французской революции: суровый старик-эмигрант, заметив в
мальчике интерес к якобинским идеям, иногда рассказывал эпизоды 1793
года и как он уехал из Франции, когда "развратные и плуты"
взяли верх. В учителе русского языка, Иване Евдокимовиче Протопопове,
Г. нашел человека, который указал ему на освободительное движение в
русской литературе. Долго Протопопов встречал в своем ученике упорную
лень и рассеянность, пока не догадался заменить сухое заучивание
уроков по учебникам живым рассказом исторических эпизодов и
знакомством с новыми явлениями русской литературы. Преподавание это
сам Г. характеризовал, как "отрицательное": добросовестно
толкуя о метафорах, хриях, учитель объявлял риторику пустейшею ветвью
из всех ветвей и сучков дерева познания добра и зла, рекомендовал
"образцовые сочинения" (обширная хрестоматия
ложноклассической школы) и прибавил в виде поощрения, что десять
строк "Кавказского пленника" лучше всех образцовых
сочинений. Этому угловатому бурсаку, чувствовавшему, однако, в чем
билось сердце русской литературы, Г. открылся с своими политическими
злоумышлениями, и тронутый учитель стал носить ему тетрадки с
запретными стихами Пушкина и Рылеева, которые Г. переписывал, учил
наизусть и страстно декламировал. Так же Г. познакомился и с другими
корифеями новейшей литературы, с Грибоедовым, Жуковским и так далее,
особенно разделив со своими сверстниками увлечение Пушкиным.
Последний был для них, по выражению Тургенева, "чем-то вроде
полубога : мы действительно ему поклонялись". Поглощая
разнообразные произведения новейшей литературы, Г. был тогда жарким
романтиком школы Полевого и его "Московского Телеграфа". Он
поклонник Шиллера и надолго "уведен ватагою Карла Моора в
богемские леса романтизма". Когда Бушо был заменен неким
Маршалем, Г. своеобразно выразил свой протест против классицизма:
перевел на французский язык свои упражнения на русском языке, весьма
одобренные Протопоповым, разрушавшие классицизм, и поднес их учителю.
Так Г. готовился к поступлению в университет. На пороге университета
Г. сильно поразил и заставил много и серьезно думать еще один
человек, так называемый "Химик" записок Герцена "Былое
и Думы", двоюродный брат его, Алексей Александрович Яковлев,
значительно старший годами, живший отшельником и страстно занятый
исключительно естествознанием. Он враждебно относился ко всякому, не
основанному на опыте и точном наблюдении, философическому обобщению.
Заметив в Г. серьезные духовные запросы, "Химик" горячо
старался привлечь его к естествознанию, как к единственному надежному
источнику познания, и в спорах, которые вызывал сам Г., высказывал
свое непреклонное материалистическое миропонимание: "он находил,
что на человеке так же мало лежит ответственности за добро и зло, как
на звере; что все — дело организации, обстоятельств и вообще
нервной системы... он даже нехотя отвечал на мои романтические и
философские возражения"... Под влиянием "Химика", Г.
привык смотреть на естествознание, как на основу образования и науки,
и вскоре поступил на естественно-исторический факультет. Может быть
этому отрезвляющему влиянию надо приписать и тот привычный
скептицизм, с каким впоследствии собеседник "Химика"
встречал на веру принятые, априорные теории, построения и учения. "Из
сказанного уже видно, что все учение было бессистемно, наука зато для
меня не была мертвой буквой, а живою частью моего бытия",
говорит Г., но мир книжный не удовлетворял живой души. В келейное
отрочество Г. теплым элементом вошла тогда дружба с молоденькой
Татьяной Петровной Кучиной (Пассек), в качестве родственницы изредка
гостившей в доме Яковлева, Г., моложе ее пятью годами, подтрунивал
над ней за усвоенный ею превыспренний сентиментальный тон, но, по
собственному признанию, от нее научился "быть внимательным,
заботиться о друге, любить; я научился говорить о чувстве. Она
поддержала во мне мои политические стремления, пророчила мне
необыкновенную будущность, славу". Но собственно политические
мечты, конечно, не слишком занимали девушку, и скоро Г. начинает
делить их с новым другом, с Николаем Платоновичем Огаревым, братский
союз с которым проводил Г. чрез всю жизнь до могилы. Чуть ли не в
первый день знакомства они решились вместе действовать в пользу
Константина, а чрез месяц не могли провести двух дней один без
другого. "Мы были... à la lettre влюбленные, и влюблялись
с каждым днем больше и больше". Впервые Г. нашел человека, с
которым мог делиться не только мыслями о прочитанном и надуманном, но
домашними тяжелыми переживаниями (см. "Старый дом", стих.
Огарева). Но всякие дрязги выжигала молодая приподнятость духовных
интересов. "Дружба, прозябнувшая под благословением Шиллера, под
его благословением расцветала! Мы усваивали себе характер всех его
героев. Не могу выразить всей восторженности того времени".
Высшим ее проявлением была клятва их друг другу на Воробьевых горах,
в виду Москвы, пожертвовать жизнью на избранную ими борьбу. В одном
из ранних писем Г. к Огареву дано полное определение их дружбы,
достойной стать рядом с знаменитой связью Гете и Шиллера. "Дивна
моя симпатия с тобою, мы равны, очень разны. В тебе скрытая,
неразвитая глубокая поэзия — involuta. У меня есть поэзия
некоторым образом глубокая, но живая, яркая, поэзия экспансивная, —
evoluta... Твое бытие более созерцательное, мое — более
пропаганда. Я деятелен, ты — лентяй, но твоя лень —
деятельность для души... Глубокое познание друг друга, взаимное
дополнение — вот начала этой дружбы, сильной выше всяких
обстоятельств". Впоследствии Г. не раз улавливал в смутных
настроениях и проблесках мысли Огарева идеи и мысли, получавшие у
него полное, ясное огненное выражение: он вдохновлялся настроениями
друга, как поэт любимой женщиной. И дружба, действительно, сказалась
выше всяких испытаний до конца жизни Г. Он окружил Огарева каким-то
культом его сердечной натуры, прощая ему все за неизменную широту и
глубину сочувствия, за "женски-тихий кроткий нрав" (стих
Огарева о себе), за преданность, наконец, раба, готового всем
пожертвовать другу, раз только будет надобность. — Из
впечатлений этой же поры необходимо наконец указать на сознательно
воспринятые теперь впечатления деревенской жизни в полноте их, какие
давались подростку при летних наездах его в родовое имение Яковлевых
Васильевское. Не из одного же крепостного рабства слагалась поместная
жизнь, и в душу Г., по собственному его признанию, уже в детские и
ранние юношеские годы вошло чувство живой непосредственной связи с
родным бытом; это чувство определяло впоследствии, как глубокий фон,
"русскую" и даже "руссофильскую" окраску
некоторых его воззрений и настроений.
10
декабря 1820 г. И. А. Яковлев, чтобы облегчить сыну прохождение
чинов, зачислил его в ведомство "экспедиции кремлевского
строения", показав ему 14 лет вместо 8. Своим порядком Г.
получал чины (коллежского регистратора, губернского секретаря,
коллежского секретаря) и по желанию отца должен был держать при
университете экзамен на чин асессора. Но юноша настоял на поступлении
в университет (с осени 1829 г.), избрав физико-математическое
отделение философского факультета. Университет далеко не стоял тогда
на должной высоте, и Г. не без основания вспоминал впоследствии с
благодарностью из всех профессоров только лектора физики и сельского
хозяйства М. Г. Павлова; Павлов читал на своих лекциях также введение
в философию и излагал Шеллинга и Окена. Более, нежели профессуре, Г.
считал себя в университете обязанным общению с товариществом. Яковлев
всячески старался ввести своего "воспитанника" в
аристократический мир, но Г. остался чужд золотой молодежи, всецело
отдавшись демократическому студенчеству. Около Г. и Огарева (годом
позже поступившего в университет) образовался целый кружок, в который
входили H. И. Сазонов (1813—1863), H. M. Сатин (1814—1873),
Вадим Пассек, Н. X. Кетчер, А. H. Савич и др. Одновременно в
университете сложился другой кружок, центрами которого были Н. В.
Станкевич, В. Г. Белинский, К. С. Аксаков и др., отдававшийся, в
противоположность кружку Герцена, не общественно-политическим и
социальным вопросам, а философским, эстетическим и чисто литературным
интересам. "Им не правилось наше исключительное политическое
направление, нам не нравилось их почти исключительно умозрительное,
они нас считали фрондерами и французами, мы их —
сентименталистами и немцами". "Что мы собственно
проповедовали, трудно сказать. Идеи были смутны — говорит Г., —
мы проповедовали французскую революцию, потом проповедовали
сенсимонизм и ту же революцию, мы проповедовали конституцию и
республику, чтение политических книг и сосредоточение сил в одном
обществе. Но пуще всего проповедовали ненависть ко всякому насилию,
ко всякому произволу". Сенсимонизм в особенности поразил
воображение Г. и его кружка. "Новый мир толкался в дверь, наши
души, наши сердца растворялись ему. Сенсимонизм лег в основу наших
убеждений и неизменно остался в существенном" — говорит Г.
в "Былом и Думах", выдвигая в особенности такие элементы
сенсимонизма, как освобождение женщины, реабилитация плоти. Герцена
увлекали, конечно, и более существенные черты этой социальной
системы, ее критика существующих отношений, принципы ассоциации,
требование обновления христианства, высокая роль, отводимая в
благодеяниях будущего богатству и просвещению, наконец, увлекала
общая мечтательно-героическая настроенность учения, воспринятого, как
нечто вроде новой религии.
В
начале лета 1833 г. Г. сдал экзамены и 6 июля в торжественном
заседании университета объявлен удостоенным степени кандидата и
серебряной медали за сочинение "Историческое развитие
Коперниковой системы".
Из
университета Г. вынес жажду и живую потребность серьезного
самообразования. Он погружается в чтение по истории, праву,
философии, политической экономии, тяготея по-прежнему к
социалистическим веяниям. Еще на студенческой скамье Г. сблизился с
московской литературной средою, между прочим с издателем "Московского
Телеграфа" Н. Полевым. Но не удовлетворяясь этим журналом и
другими немногими тогда существовавшими, Г. и друзья в начале 1834 г.
выработали программу нового энциклопедического журнала, с целью
"следить за человечеством в главнейших фазах его развития, для
сего возвращаться иногда к былому, объяснить некоторые мгновения
дивной биографии рода человеческого и из нее вывести свое собственное
положение, обратить внимание на свои надежды". Журнал должен был
охватить науки исторические (литературу и социальные вопросы) и
естествознание, объединяя отделы единством воззрений, каким, конечно,
был бы сенсимонизм. Это предприятие, однако, не могло осуществиться.
К этому моменту относится первое сердечное увлечение Г. —
сестрою В. Пассека Людмилою (Гаэтаною, как звал ее Г. по имени
героини одного романа, возлюбленной политического мученика), но это
увлечение скоро сменилось более серьезным и глубоким чувством,
окрепшим в том самом политическом гонении, какое предчувствовал Г.
9
июля 1834 г. был арестован Огарев, прикосновенный к кружку молодежи,
в котором при кутежах пелись, между прочим, песни Соколовского,
"наполненные гнусными и злоумышленными выражениями против
верноподданнической присяги". Затем, в ночь с 20 на 21 июля был
арестован после обыска в доме Яковлева и Г., посаженный сначала в
Пречистенскую часть, потом в Крутицкий монастырь, превращенный в
тюрьму. Расследование дела было поручено комиссии под
председательством попечителя университета кн. С. M. Голицына, и эта
комиссия, в предварительной своей записке, нашла, что Г. —
"молодой человек пылкого ума, и хотя в пении песен не
обнаруживается, но из переписки его с Огаревым видно, что он смелый
вольнодумец, весьма опасный для общества". Впоследствии Огарев и
Г., а также присоединенные к ним позднее Сатин и Лахтин, составили в
деле особый разряд "обращающих на себя внимание образом мыслей
своих". 31 марта 1835 г. всем привлеченным по делу был объявлен
приговор, которым Г. ссылался на житье и службу в Пермскую губернию.
Молодой и крепкий здоровьем, Г. легко перенес тюремное одиночное
заключение, поддерживаемый мыслию о несправедливости гонения, и в
ближайшее время вспоминает о нем не без тайной гордости, как о
времени своего духовного роста и укрепления. Занятиями его в тюрьме
были писание, изучение итальянского языка, чтение Четьи-Минеи. В
тюрьме начинается полоса мистических настроений, поддержанных в
особенности глубокою любовью к Наталии Александровне Захарьиной.
Родная младшая сестра Яковлева — "Химика",
воспитанница княгини Хованской, сестры И. А. Яковлева,
восторженно-религиозно настроенная девушка, в мрачном старческом доме
своей воспитательницы, незаметно для увлеченного товариществом и
отвлеченными интересами Г., полюбила его и сосредоточила на нем все
мысли, мечты и интересы. Только случайная встреча и разговор с H. А.
у кладбища приходской церкви об арестованном Огареве, накануне ареста
самого Г., заставили молодого человека почувствовать обаяние ее. Из
тюрьмы Г. начинает с нею переписываться и передает ей даже одно из
первых своих литературных произведений, легенду о св. Феодоре. В
тюрьме же им набросан "Германский путешественник", рассказ
о мнимой встрече с Гете; это — отражение другой полосы
настроений Г., его художественного призвания и взгляда на
общественный долг, лежащий на великом, так же как на малом человеке.
После объявления резолюции по делу Г. не был освобожден из тюремного
заключения до самого выезда из Москвы. Накануне выезда, 9 апреля, он
увиделся с Наташей на несколько минут в тюрьме, и хотя слова любовь
не было сказано, но предчувствие ее жило в обоих. 28 апреля Г. прибыл
в Пермь, но вскоре был переведен в Вятку, куда приехал 19 мая 1835 г.
1 июня он назначен переводчиком губернского правления. Служба была в
сущности обязательной праздностью, но была тягостна и
бессодержательностью и зависимостью от губернатора Тюфяева, крайне
грубого и ограниченного служаки. Учреждение статистического комитета
в губернии открыло Г. возможность более осмысленной работы, и
сделанные Г. в вятском обществе успехи, в качестве состоятельного и
образованного. молодого человека из столицы, сглаживали
принудительную службу: он везде принят, бывает даже у архиерея, с
которым беседует о православии и католицизме, появляется в числе
почетных гостей на экзамене в училище, блещет в гостиных и пр. Но
скоро около Г. образуется тесный круг молодежи, оценившей его не за
успехи в гостиных, а за горевший в нем энтузиазм к миру мысли и
чувства, и в свою очередь он находит, в лице ссыльного
архитектора-художника А. JI. Витберга, человека, пред авторитетом
сердца и возвышенным идеализмом которого сам преклоняется. В Витберге
Г. нашел "опору твердую, крепкую" своей мистической
настроенности, особенно развившейся под чарующим влиянием переписки с
Наташей. В этой переписке дан ряд интимнейших сердечных излияний,
раскрыт необычайно трогательный экстаз религиозного и личного
чувства. Это чувство со стороны девушки граничит с визионерством, и
она верно сказала, "когда перейдем в вечность, эти письма будут
громче и полезнее всякого памятника". В Наташе, после
кратковременного романа с некоей Медведевой (г-жа Р. "Былого и
Дум"), Г. нашел теперь свою Беатриче, непогрешимую
руководительницу на пути нравственного самосовершенствования для
небесной обители. Он отказывается от прежних самолюбивых мечтаний о
славе, деятельности и поприще, мечтает лишь о союзе с нею, но в то же
время он сознает: "во мне с ребячества поселилась огненная
деятельность, деятельность вне себя. Отвлеченной мыслью я не достигну
высоты, я это чувствую, но могу представить себе возможность большого
круга деятельности, которому бы я мог сообщить огонь души". Но
родом деятельности представлялась тогда лишь служба, и на
альтернативу — служить ли ему или писать, Наташа решительно
говорила: "писать!" и Г. писал довольно много. Большая
часть этих писаний не сохранилась. В Вятке Г. закончил статью о
Гофмане, напечатанную в № 10 "Телескопа" за 1836 г.,
переработал "Германского путешественника" и легенду о св.
Феодоре, написал "Вторую встречу" или "Человек в
венгерке". Не дошли до нас: мистическая повесть "Там",
"Третья встреча" или "Швед" (о Витберге), "?
Maestri", где фигурировали Дмитриев, Витберг и Жуковский, и
различные наброски. В одних набросках молодости Г. мы видим выражения
крайней мистической настроенности, другие — вполне реалистичны
и проникнуты живым юмором и бодрым вниманием к окружающему миру,
среди которого борцу надо занять свое место. Когда с 1838 г. в Вятке
завелись, как в остальных губерниях, "Губернские Ведомости",
Г. естественно явился их редактором и организатором. Им помещено
здесь начало монографии о вятских инородцах и некоторые другие
этнографические материалы. Ему же пришлось принять участие в
устройстве в Вятке публичной библиотеки и даже сказать речь при ее
открытии. Это было уже накануне отъезда из Вятки. Избавление явилось
неожиданно. Во время путешествия в 1837 г. наследника престола,
впоследствии Императора Александра II, Г. по поручению Тюфяева
составил выставку местного края, с которым познакомился в служебных
поездках, и достиг хороших результатов. 18 мая Наследник осматривал
выставку, остался очень доволен, и по настоянию сопровождавших
высокого гостя Жуковского и К. И. Арсеньева, об отличии молодого
устроителя выставки было сообщено министру внутренних дел, а
Жуковский и лично оказал много внимания Г. Положение Г. вследствие
этого существенно изменилось, тем более что на место Тюфяева,
обнаружившего во время проезда Наследника много неудобных для
администратора качеств, был назначен Корнилов, товарищ Пушкина по
Лицею, ценитель литературы, очень приветливо и на равной ноге
относившийся к Г. 15 ноября того же года, по представлению шефа
жандармов о переводе Г. в Москву, "для сближения с его
родственниками", последовала Высочайшая резолюция о переводе во
Владимир на Клязьме. Жизнь Г. здесь (с начала 1838 г.) была
продолжением жизни в Вятке. Г. заведовал редакцией "Губернских
Ведомостей", вел оживленную переписку с Наташей, которую наконец
и увез тайно из Москвы и обвенчался с нею 10 мая 1838 г., о чем
подробно рассказано в "Былом и Думах". За самовольную
женитьбу отец наказал его тем, что не прибавил к прежнему окладу ни
копейки, но, впрочем, позднее переменил гнев на милость. Письма Г.
этого периода полны выражений совершенного гармонического счастья. 15
марта 1839 г. во Владимир приехал с женою Огарев, и тогдашняя
настроенность друзей выразилась тем, что они все четверо поверглись
пред Распятием. "Это был период романтизма в моей жизни, —
резюмирует позднее Г. вятско-владимирский период: — мистический
идеализм, полный поэзии, любовь, всепоглощающее и всенаправляющее
чувство". Недавний сенсимонизм Г. теперь окрасился мистически, и
свое общественное мировоззрение той поры Г. сравнивает с мистически
социальными мечтаниями Пьера Леру. 16 июля 1839 г. с Г. был снят
полицейский надзор. Осенью он бывает в Москве и знакомится с
большинством людей, вскоре слитых в знаменитом круге западников
сороковых годов. В конце 1839 г. Г. в Петербурге, где хлопочет о
производстве в чин, дававший права дворянства, о чем очень заботился
И. А. Яковлев для своего "воспитанника" и что совершенно
удалось. 29 февраля 1840 г. Г. причислен с чином коллежского асессора
к канцелярии министерства внутренних дел и этим самым получает право
повсеместного жительства. В половине марта он с женою и
сыном-первенцем (известный впоследствии за границей профессор
физиологии Александр Александрович Герцен) навсегда оставил Владимир.
Жизнь Г. за 1834—40 гг. в провинции не прошла бесследно даже
для убогих Вятки и Владимира, в которых он давал пример, правда —
очень скромной, но все же нужной, особенно в то время, культурной
работы. С своей стороны Г. воспринял громадный запас непосредственных
жизненных впечатлений и наблюдений провинциальной общественной и
народной среды, впоследствии переработанных для литературной
деятельности, и, наконец, просто жил молодою, но обаятельно
прекрасной жизнью, поскольку она была обвеяна высокими духовными
интересами, проникнута жаркими чувствами братства и просветлена
чистою любовью.
В
половине мая 1840 г. Г. прибыл на службу в Петербург, но был ею занят
мало, а больше — наблюдениями, чтением и литературной работой.
Вятско-владимирский период розового, романтического оптимизма,
полный, несмотря на испытания, светлых надежд, уступает место
тяжелому кризису, который закончился только года чрез два и поставил
Г. в центре движения общественной мысли, рядом с Белинским и
Грановским. История этой мысли подробно говорит об известном
увлечении философиею Гегеля, воспринятой на пороге сороковых годов М.
Бакуниным и Белинским, как консервативно-фаталистическое
миропонимание. Живая натура Г. до глубины души возмущалась этой
окраской увлечения молодых философов, и средь междоусобицы
противоречивых мнений он почувствовал необходимость самому изучить
Гегеля. Он приходит к заключению, что "философия Гегеля —
алгебра революции, она необыкновенно освобождает человека и не
оставляет камня на камне от мира христианского, от мира преданий,
переживших себя. Но она, может с намерением, дурно формулирована".
Г. примыкает теперь теснее к кружку Белинского, с 1839 г.
переехавшего в Петербург и работавшего в "Отеч. Зап.".
Этому предшествовало объяснение с Белинским, отрекшимся от недавних
консервативных статей о Бородинской годовщине, формулировавших
понятие царского самодержавия, как основное начало русской жизни, "в
отношении к которому "отечество" есть понятие подчиненное,
следствие причины". В "Отечеств. Записках" в это время
напечатана небольшая статья Г., предисловие к переводу "Меровингов"
Тьерри, и "Записки одного молодого человека" —
воспоминания Г. о детстве и юности и Вятке, прототип будущих "Былого
и Дум", показывающий, что Литературный талант Г. уже быстро
зреет. В это время он занят также чтением о петровской реформе, как
важном моменте поворота России на общеевропейский путь. Неожиданно на
него обрушивается в начале декабря 1840 г. новая беда. В письме к
отцу Г. сообщал о случае, взволновавшем тогда столичное общество:
будочник убил прохожего. Письмо попало в III отделение, озабоченное
прекращением толков о возмутительном происшествии, Г. вызвали для
внушения и пригрозили немедленно высылкой обратно в Вятку. Однако,
ему удалось добиться отсрочки высылки и позволения выбрать между
Тверью и Новгородом, а министр внутренних дел гр. Строганов назначил
его в Новгород советником губернского правления, что было служебным
повышением. Новую ссылку, хотя и смягченную даже обещанием в будущем
вице-губернаторства, Г. принял далеко не так, как первую:
"разъедающая злоба кипела в моем сердце" — говорит
он. Вдобавок, появление полиции и жандармов в квартире Г. напугало
его жену, она преждевременно родила ребенка, умершего через день, и
здоровье ее было подорвано в корне. Убеждая Огарева ехать пока можно
за границу, Г. условливался встретиться с ним в Женеве 1-го января
1845 г. и находил своего рода пользу в "контузии № 2": "я
было затерялся (по примеру XIX века) в сфере мышления, а теперь снова
стал действующим и живым до ногтей". — Г. дождался в
Петербурге Огарева, проводил его за море и 1 июля 1841 г. явился в
Новгороде. На новом месте службы его поразили мрачные рассказы о
временах аракчеевщины, об укрощении бунта военных поселян, и нравы
города, как уродливая пародия на столицу. Служба под начальством
военного губернатора Зурова также была весьма тягостна, как общим
характером тогдашней провинциальной службы, так и особенностями
положения Г. Второе отделение губернского правления, которым
заведовал Г, вело дела о злоупотреблениях помещичьей власти, о
раскольниках, фальшивых монетчиках и людях, находящихся под
полицейским надзором (и как советник, каждые три месяца
свидетельствовал рапорт полицеймейстера о собственном своем
поведении). Занимаясь службой настолько, чтоб не получить замечания и
не попасть в беду, Г. обратил внимание на дела о раскольниках,
которые совсем отложил в сторону, и на дела о помещиках, устранив в
этой части несколько общих злоупотреблений.
Но
принудительная служба невыносимо томила его. В декабре 1841 г. Г.
пишет письма о прощении Дубельту, начальнику III Отделения, и
Бенкендорфу, шефу жандармов, но последовала резолюция Государя: "он
два раза уже наказан и не заслуживает сего снисхождения".
Наконец, в начале 1842 г., Г. однажды увидел, как в ногах губернатора
тщетно валяется крестьянка, которую помещик, пользуясь жестоким
законом, ссылал на поселение, оставляя у себя ее сына. Бессильный
помочь, Г. ушел из губернского правления, в тот же день подал рапорт
о болезни и 2 апреля 1842 г. — прошение об отставке "за
болезнию". Отставку с чином надворного советника Г. получил, но
был оставлен на житье в Новгороде. Как последнее ни было тягостно, но
Г. почувствовал себя окрыленным: "из двух чудовищ, стоящих подле
меня, с вечно поднятою дубиною (другое чудовище — постоянный
страх за здоровье жены), одно исчезло. И как будто с выходом в
отставку я обязан работать, ибо досуг мой, время мое. И я буду
работать!". Занятия по истории, с мыслью о которых Г. поселился
в Новгороде, не осуществились, уже потому, что в Новгороде с трудом
можно было находить необходимые книги, но тем внимательнее и
настойчивее Г. продолжал изучать "Гегеля и немцев",
связывая с этим изучением решение всех занимавших его вопросов
личного существования и мирового смысла жизни. Длинная и крепкая цепь
тяжелых жизненных впечатлений и переживаний (в том числе страдания и
смерть детей, рождавшихся, чтоб вскоре умереть) приводит Г. к полному
разрыву с традиционными религиозными представлениями и мистическими
упованиями на загробный мир. В одном письме этого времени (3 февраля
1842 г.) он так формулирует новое свое настроение и представление о
первенствующем значении в мире живой человеческой личности,
отрешенной от уз традиций: "Скажите Белинскому, что я прочитал и
хорошо
Феноменологию
(Гегеля), чтоб он ругал одних последователей... а великую тень не
трогал бы. К концу книги точно въезжаешь в море: глубина,
прозрачность, веяние духа несет — lasciate ogni speranza —
берега исчезают, одно спасение внутри груди, но тут-то и раздается:
"Quid timeas? Caesarem vehis!" — страх рассеивается,
берег вот, прекрасные листки фантазии ощипаны, сочные плоды
действительности тут. Исчезли ундины, но полногрудая дева ждет".
Эти метафоры вошли в одну из статей Г. этого времени о "Дилетантизме
в науке". Статьи начаты немедленно после подачи в отставку, в
качестве "пропедевтического слова желающим приняться за
философию, но сбивающимся в цели, праве, средстве науки". Кратко
смысл этих образов сводится к признанию высшим критерием, мерилом
познания — прав, запросов и понимания человеческой личности.
"Оставьте надежду навсегда", нуждающиеся в опорах на
внешний внемировой авторитет, строящие мировоззрение свое на
представлении о выше человека стоящих сознательных силах.
Единственный руководитель человеку в мировой пустыне — он сам,
его сознание, единственный, бесстрашный, достойный возвеличения
Цезарь — сам дух человеческий. От несуществующего в реальности
мира сущностей, от логических фантазий — скорее в мир живой
действительности. Окончательную окраску этим новым взглядам Г. дала
книга Фейербаха, "Сущность христианства", привезенная в
начале июня 1842 г. в Новгород Огаревым. Друг привез также и другую
сенсационную новинку — "Мертвые души". Книга Гоголя
навеяла на Г. тяжелое раздумье о судьбах и нравах родины, но он
увидел в ней хотя и горький упрек современной России, но "не
безнадежный". С этим новым настроением, свободным мыслителем,
созревшим для самостоятельного влияния на умы, Г. рвался из
Новгорода. Здесь глохла всякая душевная энергия, а он все более
чувствовал себя борцом: "моя натура по превосходству
социабельная, — записывает он в дневнике. — Я назначен
собственно для трибуны, форума, так, как рыба для воды". Одним
из приобретений времени новгородской ссылки было большее, чем прежде,
внимание Г, к крепостному вопросу, с которым он имел дело и по
службе, а также вообще укрепление симпатий к крестьянству, к народу.
Расширение кругозора Г. делало Новгородскую жизнь невыносимо тесной.
Вдобавок, и в семейных отношениях было не все благополучно.
Болезненная Наталия Александровна таит разочарование в мечтах о
романтическом вечном слиянии души своей с душою мужа. Он рвется от
тесного семейного круга в мир общечеловеческих интересов и
деятельности, а главное — оказался способен к весьма
прозаической, хотя и мимолетной, измене, и она скорбно перебирает в
душе горькие мысли о том, что они будто бы не пара, и жестоко терзает
его и себя своими жалобами и сомнениями. Г. пускает в ход все усилия
и связи. В хлопотах пред Императрицей от имени Наталии Александровны,
как нуждающейся в специальной врачебной помощи, приняли особое
участие автор "Тарантаса" граф Соллогуб и его родственник,
известный граф Виельгорский. 9 июля 1842 г., наконец, пришло Г.
разрешение переехать в Москву, но без права въезда в Петербург.
Возвращением в Москву, в августе 1842 г., начинается новый пятилетний
период жизни Г., богатый разнообразным участием его в возбужденной
умственной жизни столицы и обильный литературными трудами. Г. вошел в
бывший кружок Н. В. Станкевича, почти целиком примкнувший к
профессору всеобщей истории московского университета Т. Н.
Грановскому. Образовался новый тесный кружок, получивший кличку
западников, более тесное ядро которого составляли, кроме Грановского
и Г., В. П. Боткин, Н. X. Кетчер, Е. Ф. Корш, молодые профессора
университета; несколько позднее Кавелин, Тургенев и др. Из Петербурга
наезжали Белинский, П. В. Анненков, И. И. Панаев и др. В стороне
стоял производивший немалое впечатление на Г. П. Я. Чаадаев.
Ближайшим человеком для Г. в эти годы становится на несколько времени
Грановский, заменивший для него собою Огарева. И в воспоминаниях, и в
современных записях дневника, Г. с умилением и радостью сердца
отмечает светлые поэтические стороны этой тесной товарищеской жизни
кружка, где роились и зрели мысли, ставшие потом мыслью и настроением
целых поколений русских людей. Но в дневнике отмечен и внутренний
глубокий трагизм этого отдания миру идей и дружеского общения среди
глубоко равнодушного общества, при вражде и подозрении со стороны
властей и полном отрешении от жизни глубоких народных слоев.
Страстная натура Г. энергично протестовала против вынужденного
бездействия зрелых для общественного творчества людей, и дневник его
местами полон несказанной, наполнявшей его душу, горечи. Отсюда
характерные для людей сороковых годов неумеренные самообвинения и
жалобы на безволие и бессилие. Но внутренние сомнения, создавшие
"лишних людей", в Г. не могут взять верх над сознанием
собственной силы и быстро завоеванного значения. Успех статей о
"дилетантизме и романтизме в науке" окрыляет его. "Жребий
брошен, я не могу жить иначе, нечто похожее на призвание заставляет
меня подымать голос, а они
(т. е. власти)
не могут вынести человеческого голоса. Влияние, которое делает мой
голос, убеждает всем жертвовать, ибо кроме его я ни к чему не
призван" (28 февраля 1843 г.). Упорно и систематически работая
для своих статей, для которых им перерабатывалась громадная масса
философской литературы, Г. столь же внимательно следит и за новейшими
течениями в политической экономии. Ученик в молодости Сен-Симона, он
изучает теперь всю новейшую социалистическую литературу Франции —
Фурье, Консидерана, Прудона, Луи Блана и т. д. Это была пора великих
упований, и в свою очередь и на Г. возлагались исключительные
надежды, рядом с ненавистью к нему за его вольномысленные убеждения.
В нем все видели блестящего остроумца и собеседника. Людей поражал
неистощимый поток его речи, пред которым бежала претензия,
напыщенность и педантическая важность, и в шедшей тогда полемической
борьбе мнений западничества и славянофильства он выступил в качестве
виднейшей силы западников. Он вел в салонах Чаадаева, Свербеева,
Елагиной нескончаемые споры, в особенности с Хомяковым, видя в нем
равного по силе диалектики бойца и доводя до последней остроты и
крайности логическую мысль, не пугаясь "свирепой имманенции",
т. е. атеизма. Но замечательно, что Г. ранее других западников оценил
демократическую сторону старого славянофильства, и в речах и долею
фантастических построениях противников уловил, как интимно близкое
себе настроение, их тяготение к чему-то родному в жизни масс
крестьянства, живой источник искреннего национального чувства. Это —
та струя, которая, живо пробиваясь во всех писаниях и переживаниях
Г., впоследствии легла в основу его социалистического русского
народничества. Дневник его изобилует записями, в которых бьется
чувство глубокой симпатии к народной массе, сознание какой-то темной
непосредственно ощущаемой связи с нею и отвращение к бесправному
положению народа и к виновникам такого положения. Г. приходить к
замечательной мысли, что западники, если хотят сохранить за собою
прочно влияние на общественное мнение, должны овладеть темами
славянофилов. Он дает в своем кругу уроки более серьезного отношения
к идеям славянофильства, прислушивается к указаниям посетившего
Москву барона Гакстгаузена, заинтересованного русскою общиною, и т.
д., и приходить к заключению, что противоположения западного и
русского односторонни и потому потеряли смысл. Однако, споры с
"друзьями-врагами" оканчивались нередко и тяжелыми личными
размолвками. Вследствие этого личные отношения прерывались, хотя
напр. с Константином Аксаковым Г. расстался обнявшись и
поцеловавшись, в трогательном проявлении взаимного личного уважения.
Впоследствии Г. в статье 1861 г. дал известную глубоко
прочувствованную характеристику западников и славянофилов, как людей
одной,
но неодинаковой
любви, которые
"как Янус, или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в
то время, как сердце билось одно". — Гораздо больше,
нежели устной полемике с славянофилами, Г. отдал в Москве
разнообразной и напряженной литературной работе, доставившей в
короткое время его постоянному псевдониму Искандер
необыкновенную
популярность, не меньшую, может быть, чем известность Белинского. Г.
писал сначала преимущественно в "Отечественных Записках", а
с 1847 г., когда Белинский перешел в "Современник", в этом
последнем журнале. Весьма многочисленны мелкие статьи Г., посвященные
выпадам против славянофилов и их союзников. Кое-что из этих мелочей
блещет зрелой отточенной мыслью и искрится всегдашним юмором, в
особенности заслуживают упоминания, как предчувствие будущих
политических статей Г. заметки "Москва и Петербург" и
"Новгород Великий и Владимир на Клязьме".
Все
произведения Г. сороковых годов распределяются затем на три группы.
На первом месте стоят чисто философские, преимущественно
теоретические, статьи — под общим заглавием "Дилетантизм в
науке" (начатые в Новгороде) и очерки по истории философии
"Письма об изучении природы" (1844—1846 гг.). Для
современного читателя философские статьи Г., насквозь проникнутые
приемами и терминами гегелианской школы, представляют немало
трудностей, и даже в сороковые годы Г. не совсем несправедливо
упрекали за эти статьи в темноте, "искандеризмах", даже в
"птичьем языке". Темнота часто была намеренной, так как
иначе невозможно было провести чрез цензуру многие мысли, и напр. Г.
должен был совершенно отказаться от изложения системы Спинозы:
"такой, право, был жид, хоть брось", — комически
жаловался Г. в письме, восхищаясь прямотою и силою мысли великого
философа, абсолютно не укладывавшейся в русские цензурные рамки. В
основу миропонимания, излагаемого Г. в его статьях, легли
гегелианство и в особенности Фейербах, книгу которого Г. называл
"книгою Истины и Любви". Собственно теория познания, с
которой ныне начинает всякая философская система, у Фейербаха мало
разработана, за ним и Герцен ею не занимается, на первом плане
религиозная проблема и этика. Г. не мог в печати распространяться о
первой из них с необходимой ясностью, и самое учение Фейербаха о
человеческом роде в целом, как носителе полного миропознания и
создающем Бога по своему образу и подобию, осталось в стороне. Все
свое внимание Г. сосредоточил на проповеди представления о живой
человеческой личности, как о едином, что остается прочным и
достоверным, и на одушевленной защите прав человеческого разума, все
постигающего и указующего новые дерзновенные пути личности. "Хвала
дерзкому языку, которым с некоторого времени заговорила наука нашего
времени — восклицает он в одном месте: — это кончит
поскорее все недоразумения (под наукой по преимуществу здесь
разумеется философия, как венец всех отдельных дисциплин). Ей не
нужно скрываться, у нее совесть чиста; пора говорить просто, ясно;
пора все говорить, насколько это возможно". С новой своей точки
зрения Г. критикует мнимых друзей науки, которых называет дилетантами
науки, буддистами ее и цеховыми учеными. Дилетанты, это —
платонические поклонники философии, недовольные ею, когда она
подрывает их предубеждения и самодовольный покой мнимого знания;
буддисты — успокоившиеся на отвлеченном рассудочном понимании и
не претворяющие нового знания в жизнь; наконец, цеховые ученые —
это формалисты, затерявшиеся в частностях специальных наук. В
противность этим мнимым друзьям науки, Г. требует совершенного
отдания мысли велениям и указаниям разума, какие бы дорогие
предубеждения и традиции ни разрушались при этом, и в итоге
разрушения разумом всяких ложных построек вырисовывается автономная
свободная человеческая личность, которой мало спокойного созерцания и
видения, но нужно и действование, "ибо одно действование может
вполне удовлетворить человека. Действование сама личность". "Из
врат храма науки — верит Г. — человечество выйдет с
гордым и поднятым челом, вдохновенное сознанием: omnia sua secum
portans — на творческое создание веси Божией"...
Возвышенный и благородный лиризм этих страстно проповедуемых
верований дал повод Боткину назвать одну из этих статей "героической
симфонией". Молодое, бодрое, боевое настроение и эта вера во
всемогущество науки — всеохватывающей руководительницы жизни —
не могли не привлекать тогда молодые умы. "Письма об изучении
природы" имели то же значение. В изложении Г. смена философских
миропониманий во многих местах вставлена в рамки культурного развития
человечества и является одною из форм борьбы его за свободу мысли и
знания. В письмах кроме того настойчиво проводилась новая для того
времени идея первенствующего значения естествознания, как основного
материала для выработки научного мировоззрения. Г. учредил здесь
позднейшее широкое увлечение всего русского общества естествознанием,
как основою философии. Ни в литературе, ни в официальной науке той
поры не выступало никого, кто мог бы сравняться тогда с Г. в этой
области философских вопросов, по широте кругозора, прямоте и
бесстрашию выводов, и Г. в своих философских статьях был первым
теоретиком мировоззрения, ныне первенствующего в обширных кругах.
К
философским статьям Г. примыкают его многочисленные статьи этического
характера, касающиеся самых разнообразных сторон человеческой жизни
вообще и русской в частности. Здесь беспокойный анализ Г. направлен
на явления обыденной жизни, и он настаивает, что "действительно
трудное для понимания не за тридевять земель, а возле нас, так
близко, что мы и не замечаем его: частная жизнь наша, наши
практические отношения к другим лицам, наши столкновения с ними".
В этом анализе обыденного и грубых нарушений справедливости,
составляющих повседневный быт всех и каждого, Г. бесспорно
предвосхитил настроения Льва Толстого. Чуждый духа аскетизма,
теоретические основы своей этики Г. полагает в эвдемонистическом
принципе, и в нем Г. видит исход из бездны нелепицы и несчастий.
Среди нее бьются люди, принимая готовые формы жизни и личного
поведения, тогда как только нужно выходить из этих форм, чтобы
открыть вокруг себя целый мир новых радостных отношений и связей с
людьми. В статье "По поводу одной драмы" Г. указывает, как
отражен может быть мир исключительной семейной привязанности, страшен
полной необеспеченностью этой готовой формы отношений от всякого рода
случайностей, ломающих жизнь и безнадежно губящих человека, если
кроме семьи у него ничего нет. В своих статьях этого рода, которым
очень идет название одной из них "Капризы и раздумье", Г.
несколько раз наталкивается на парадокс о повальном безумии рода
человеческого, не умеющего доселе разумно устроить свою жизнь, и этот
парадокс он блестяще, в художественной форме развивает в "Отрывке
из сочинения доктора Крупова о душевных болезнях вообще и об
эпидемическом развитии оных в особенности". Везде, какую область
человеческих отношений ни взять, д-р Крупов находит блестящие
доказательства повального помешательства людей. Но замечательно, что
в этом, самом по себе мрачном, построении Герцена, напоминающем
измышления Свифта, нет и тени того человеконенавистничества, которое
отличает безнадежную сатиру автора "путешествий Гулливера",
выше человека поставившего лошадей. Сатира Г. скорее добродушна, чем
зла, всюду веет "чаянием будущего века", и история для
Крупова не только "связный рассказ родового, хронического
безумия", но и его "медленного излечения". Белинский и
Грановский равно считали д-ра Крупова лучшим созданием Г., вещью,
наиболее полно и задушевно отразившею всю личность Г. Грановский
сравнил ее с шутками Вольтера. Капризное сочетание неподдельного
искреннего лиризма светлой и доброй души, горячего порыва к свободе и
свету, иронии, острой разлагающей мысли, иногда разъедающей
скептической грусти и рядом легкого жизнерадостного остроумия —
это сочетание отличает и другие беллетристические вещи Г. Собственно
художественный талант Г. не получил должного развития, или точнее —
отлился своеобразно, как все, им созданное. Романическая часть,
построение повести и развитие содержания в действии и диалоге у него
довольно слабы. Повести Г. и его главный роман "Кто виноват?"
были вскоре заслонены блестящим развитием романа у Тургенева,
Гончарова, Толстого и пр. Однако, это — важная страница истории
литературы, не потерявшая значения и для современного читателя.
Лучшее определение художественного таланта Г. дано Белинским в письме
Герцену 6 апреля 1846 г. "Ты не поэт: об этом смешно и
толковать; но ведь и Вольтер не был поэт... У тебя, как у натуры, по
преимуществу мыслящей и сознательной, талант и фантазия ушли в ум,
оживленный и согретый, так сказать осердеченный гуманистическим
направлением, не привитым и не вычитанным, а присущим твоей натуре. У
тебя страшно много ума, так много, что я и не знаю, зачем его столько
одному человеку... Если ты лет в десять напишешь три-четыре томика,
поплотнее и порядочного размера, ты — большое имя в литературе,
и попадешь не только в историю русской литературы, но и в историю
Карамзина" — удивительное предсказание, как никогда
оправданное. Как "художник—гуманист", Г. естественно
примыкает к гоголевской школе с ее созерцанием мира сквозь видимый
смех и невидимые слезы. Его повесть "Сорока—воровка"
и роман "Кто виноват?" стояли в ряду с другими
произведениями сороковых годов, разоблачавшими пошлость русской
общественности и касавшимися более или менее открыто крепостного
быта. Герценом излюблены типы людей, в царстве крепостного произвола
отстаивающих человеческое достоинство свое. Таковы — крепостная
актриса ("Сорока-воровка"), крепостная гувернантка,
незаконнорожденная Любонька, таящая в душе молчаливый, но страстный
протест против порядка вещей, сделавшего ее с матерью игрушкой в
помещичьем доме. Яркие и живые картины обыденного помещичьего быта у
Герцена доселе живут, как художественная правда. Г. ставит также,
примыкая к роману увлекшей тогда русскую литературу Жорж Санд, вопрос
о семейных отношениях и свободе женского чувства. Наконец, огромный
интерес в свое время представляла главная фигура романа "Кто
виноват?". Важная разновидность "лишнего человека" той
поры, Бельтов, по некоторым чертам, двойник самого Герцена, с его
огромными запросами и жаждой жизни и деятельности, но без его
огромного литературного таланта, без тесной связи с передовыми
деятелями тогдашней общественно-литературной жизни и без способности
к упорному систематическому труду. Современники, напр. Иван Аксаков и
гр. Алексей Толстой, чрезвычайно высоко ставили "Кто виноват?",
а позднейшая критика признавала, что в некоторых отношениях человек
сороковых годов представлен герценовским Бельтовым полнее и лучше,
чем даже прославленными типами Тургенева, что отчасти и справедливо
(K. Головин). В общем литературная деятельность Г. за сороковые годы
представляется несколько бледной в сравнении с прямою, мужественною и
зрелою его мыслью и речью в заграничный период его жизни. Но уже и в
русской своей полосе Г., можно сказать, вполне определился. Стоя
впереди других товарищей-западников по широте и глубине воспринятых
от Запада идейных возбуждений, он тем не менее был глубоко прав,
когда сказал о себе: "господствующая ось, около которой шла наша
жизнь — это наше отношение к русскому народу, вера в него,
любовь к нему... и желание деятельно участвовать в его судьбах".
Но в тогдашней России он не мог не чувствовать себя тесно и нудно, и
он, не удовлетворяемый тем, что могла дать литературная деятельность
при тогдашней цензуре, под постоянным страхом новых и новых
незаслуженных и оскорбительных гонений, продолжал тяготеть и рваться
к свободе, прежде всего к личной, а ее найти можно было только за
границей. Увлекаемый примером Бакунина, побуждаемый письмами Огарева,
Г. серьезно задумывался об эмиграции, но — пишет он в дневнике:
"не для того, чтоб жить там праздному и проживать все свое
состояние пошло" (3 окт. 1845 г.). Тесно и скучно становится Г.
даже с близкими друзьями, и, например, с Грановским у него происходит
нечто вроде размолвки из-за споров о бессмертии души, что, кстати
сказать, служит показателем, как серьезно и к сердцу принимались
друзьями столь общие и вечные вопросы. Значительное расстояние между
Г. и его московским кружком сказалось и во взглядах на очередной
великий вопрос времени — социальный. Г. жадно изучал
социалистическую литературу и, не пугаясь воинствующих манифестов
тогдашнего социализма, вопреки Грановскому, скептически к нему
настроенному, ждал скорого общего конфликта. Он мечтал быть
свидетелем, а может быть и участником социальной катастрофы в Европе,
как предшественницы обновления и родины. В этот момент, во всяком
случае навсегда отлились взгляды Г. на социальный вопрос, как на
единственно важный вопрос новейшей истории и общественности, чем
закончилось возвращение его к предчувствиям Сен-Симона и образование
его взглядов, как первого русского социалиста.
В
это время, 6 мая 1846 года умер И. А. Яковлев, и Г. стал наследником
довольно значительного состояния. Принимая наследство, Г. освободил
всех дворовых людей Яковлева, несколько десятков семей. Состояние
давало средства ехать за границу. После долгих хлопот Г. добился
снятия полицейского надзора и след. возможности получить заграничный
паспорт. Последний выдан 9 дек. 1846 года и давал Г. с женою и троими
детьми отпуск из России на 6 месяцев в Италию и Германию для лечения
жены. О Париже, куда собственно и собирался Г., в паспорте не
упоминалось.
19
января 1847 г. Г. с семьею, матерью и двумя подругами жены, М. Ф.
Корш и М. К. Эрн, тронулись в дальний путь, провожаемые московскими
друзьями, объятиями и рыданиями даже мужчин, смутно
предчувствовавших, что для непосредственного влияния на умы сородичей
может потеряться сила громадного размера и исключительной
оригинальности. 31 января Г. переехал в Таурогене границу, и его
жизнь с этого момента переломилась. В Европе ему грезилось пока
смутно участие в творческой зиждущей работе освобожденного
человечества для создания "веси Божией", золотого века
сенсимонистов, что само по себе представлялось высшим счастием
свободы, так обаятельно прекрасной после потемок русской тюрьмы и
ссылки. Но довольно скоро началось разочарование. В Германии Г.
пробыл очень недолго, привлекаемый Парижем. "В Париже
— едва ли
в этом слове звучало для меня меньше, чем в слове "Москва"
— говорит он, Г. быстро сбросил с себя отпечаток москвича, с
одушевлением отдался волне тогдашнего социально-политического
брожения и вскоре чрез Бакунина и Сазонова вошел в интересы крайних
демократических кружков, став здесь своим человеком. Блестящее
образование, полное понимание вопросов, занимавших французскую и
международную демократию, в среде которой тогда пробивалось сознание
солидарности труда в разных странах, личные дарования, — все
это поставило Г. в уровень талантливейших передовых людей Запада, и с
течением времени он завоевывает здесь симпатии множества даровитейших
людей. Самодержавная николаевская Россия казалась для международной
демократии постоянной угрозою, и каждый русский, чтобы быть принятым
в демократии на равной ноге, должен был прежде всего заставить
забыть, что он русский, след. варвар. Не мог от гнета этих
предубеждений уйти и Герцен, и если верить одному полицейскому
донесению, он даже малодушно выдавал себя за пруссака. Но очень скоро
Г. находит себя и позднее он всегда и систематически подчеркивает,
что он русский и что выступает не в качестве исключения, но как
представитель, хотя и случайный, России будущего, России свободной.
Мало-помалу дом Г. в Париже, по выражению Анненкова, сделался
"подобием Дионисиева уха, где ясно отражался весь шум Парижа,
малейшие движения и волнения, пробегавшие на поверхности его уличной
и интеллектуальной жизни". Г. начал было для русских изданий
повесть из времен великой французской революции с русским героем в
центре, но повесть, конечно, не могла появиться. За то произвели у
нас большое впечатление его "Письма из Avenue Marigny",
появившиеся в "Современнике" и позднее составившие начало
"Писем из Франции и Италии". В самых первых из этих писем
мы находим еще оттенок восхищения французскою культурой. Однако,
склонность Г. углубляться в мир обыденных, всех равно захватывающих,
отношений приводить его к подкладке и оборотной стороне блестящей
внешности, и он в виде основного фона парижской жизни рисует уже
вовсе не широкий размах духовных и социальных интересов, а
опошливающее господство самой мелкой "буржуазности",
царство мещанства, господство вкусов мелкого эгоистического пошиба.
Эти письма, с их блестящей остроумной формой и глубокой временами
мыслью, явили собою в русской публицистике едва ли не первый пример
освещения западноевропейской жизни не со стороны только сопоставлений
с русскою, но и со стороны подлинной ее социально-политической
сущности. Эта сущность, господство мещанства, "смерть в
литературе, смерть в театре, смерть на трибуне, ходячий мертвец Гизо,
с одной стороны, и детский лепет седой оппозиции, с другой" —
такие итоги парижской жизни погнали Г. в половине октября 1847 г. из
Парижа. Он едет в Италию, уже бурно стремившуюся тогда к
политическому освобождению, объединению и национальной независимости.
Это веяние духа свободы властно увлекло Г., и он считал, что Италии
"обязан обновлением веры в свои силы и в силы других".
Особенно сильные впечатления были пережиты Г. в Риме и Неаполе, где
он сошелся с деятелями итальянского освобождения и в дни манифестаций
жил на площадях; напр., в марте 1848 года в Риме Г. оказался в центре
демонстрации по поводу начала борьбы с Австрией, будучи, вместе с
женой и ее подругами, увлечен пылкими демонстрантами на почетные
места в качестве гостей итальянского свободного народа. Вести о
революции во Франции, о республике, о движении Европы не давали
остыть энтузиазму, и характерно, что в Италии впервые мысль Г. все
чаще и чаще обращается к России, вплоть до лирического отступления в
одном из писем из Италии в честь русского села ("да здравствует,
господа, русское село — будущность его велика!"). В разгар
радостного одушевления страны, еще недавно составлявшей только
"географическое понятие", но восставшей из мертвых,
невольно грезилось о таком же восстании из мертвых для другой страны.
С этими впечатлениями итальянского возрождения у Г. связалась и
особливая симпатия изо всех людей Запада именно к деятелям
итальянского освобождения, его восторженное отношение к Маццини,
Гарибальди, Саффи и др. Но Герцену казалось немыслимо не быть в
Париже, когда там снова республика, воскрешающая память детских
увлечений. 5 мая 1848 г. Г. снова в Париже, где пред ним развернулась
бурная политическая арена. Он жадно разбирается во всем происходящем,
и если несколько времени еще и обольщается надеждами и планами
бланкистов на поворот революции в сторону глубоких социальных реформ,
то скоро убеждается, что правее он был в своих сомнениях, чем в
надеждах. Полный разгром в ужасные, кровавые дни 23—26 июня
социал-революционных сил, смутно и бесцельно поднявших безнадежное
восстание, вызвал в Г. настоящее отчаяние в способности людей Запада
найти выход из путаницы социальной вражды. Июньские дни, в страшном
томлении и тоске бездействия, он провел с Тургеневым и немногими
русскими в волнующемся Париже, причем раза два попадал в крайне
рискованное положение: был арестован на улице национальными
гвардейцами, а дома подвергся обыску, в качестве иностранца, со
стороны которого подозревалась возможность участия в заговоре. На
время Г. теряет всякую веру в возможность для человечества когда бы
ни было вырваться из-под ига звериных чувств, так разыгравшихся в это
кровавое время. Он подвергает отныне скептическому пересмотру все,
чем жили окружавшие его деятели: "сомнение заносило свою тяжелую
ногу на последние достояния, оно перетряхивало и церковную ризницу,
не докторские мантии, а революционные знамена". Осенью Тургенев
и другие возвращались в Россию, а Г. решил уже, что остается за
границей. Около него собиралась теперь пестрая богема из эмигрантов
разных стран, с их обманчивыми надеждами на возобновление в ближайшее
время революционного подъема и с крайней нуждою в средствах жизни,
которые в немалых размерах они получали от Г. Следя за разложением
республики во Франции и за реакциею в Европе, Г. вперемежку с
письмами из Франции и Италии писал статьи, составившие книгу "С
того берега". Первым марта 1849 г. помечено, вошедшее в эту
книгу, глубоко трогательное, задушевное прощание с родиной, исповедь
и программа будущей деятельности во имя свободы родины: "остаюсь
затем, что борьба здесь,
что, несмотря на кровь и слезы, здесь разрешаются общественные
вопросы, что здесь страдания болезненны, жгучи, но гласны...
Месяцы целые
взвешивал я, колебался, и, наконец, принес все на жертву:
человеческому
достоинству,
свободной речи"...
"Я здесь
полезнее, — говорит он русским друзьям, — я здесь —
бесцензурная речь ваша, ваш свободный орган, ваш случайный
представитель". И он указывает еще и другое дело для русской
эмиграции: "Пора действительно знакомить Европу с Русью, Европа
нас не знает: она знает наше правительство, наш фасад и больше
ничего... Пусть она узнает ближе народ... который как-то чудно умел
сохранить себя под игом монгольских орд и немецких бюрократов, под
капральской палкой казарменной дисциплины и под позорным кнутом
татарским; который сохранил величавые черты, живой ум и широкий
разгул богатой натуры под гнетом крепостного состояния, и в ответ на
царской призыв образоваться — ответил чрез сто лет громадным
явлением Пушкина"...
Этот
решительный шаг Г. ставил его совершенно одиноко, и до осуществления
в какой-либо мере всей программы было еще далеко. 13 июня 1849 г. Г.
принял участие в манифестации в Париже против римской экспедиции,
посланной французским правительством на защиту папы от итальянской
революции. После разгона демонстрации и попытки восстания в Лионе, в
Париже начались аресты, и Г., с паспортом какого-то румына, скрылся в
Женеву. Здесь, по его словам, он начал понимать, что "революция
не только побеждена, но что она должна была быть побеждена". К
этому моменту относится участие Г. в газете Прудона (Voix du peuple),
для которой Г. внес залог в 24 тысячи франков. В газете за подписью
"Русский" Г. напечатал обширную статью о России,
первоначальный очерк своих русофильских идей, первое обращение его к
людям Запада в исполнение программы "Прощания", а также
статью "Донозо Кортес", вошедшую в книгу "С того
берега". В 1850 г. газета, имевшая хороший успех, прекратилась,
так как залог Г. был поглощен штрафами. В этом же году русское
правительство наложило запрещение на костромское имение Г. и
потребовало немедленного возвращения Г., на что он письмом от 23
сентября на имя шефа жандармов ответил категорическим отказом,
мотивировав последний неизбежным, без суда, преследованием, какого
ожидает в случае возвращения. В августе 1851 г. состоялось
определение сената: "сего подсудимого, лишив всех прав
состояния, считать изгнанником навсегда из пределов государства;
имение, какое у него окажется, отдать законным по нем наследникам".
В виде демонстрации и во избежание недоразумений, какие бывали в
Женеве нередко с эмигрантами, Г. еще раньше, в 1850 г.,
натурализовался во Фрибургском кантоне, в деревеньке Шатель, близ
Мора (Муртен), записавшись со всею семьею в число местных крестьян.
Из Женевы Г. по делам ездил иногда в Париж, где у него был куплен
дом. Но весною 1850 г. он был выслан из пределов Франции.
Г.
перебрался, наконец, в Ниццу (в то время еще итальянскую), уходя с
шумной сцены бесплодной агитации и мнимой борьбы. Маццини предлагал
ему в это время вступить в возникавший в Лондоне международный
революционный комитет, в качестве представителя революционной России.
Г. категорически отклонил это предложение, не находя возможности
примкнуть к присяжной мнимой революции, и писал, что предпочитает
действовать на свой страх с пером в руках. В Ницце Г. закончил
"Письма из Франции и Италии" и издал на немецком языке "С
того берега". Там же написано письмо к Мишле "Русский народ
и социализм" — горячее возражение на распространенные
понятия о России, как о стране только варварской, и книга "Du
développement des idées révolutionnaires en
Russie". Все эти произведения доставили Герцену видную
литературную известность во Франции и Германии. Его связи с
выдающимися людьми Запада растут и крепнут, но мысль его и сердце
всецело обращены к России. "Возвращение к народу" —
таково новое основное настроение Г.: "вера в Россию спасла меня
на краю нравственной гибели" — говорит он. Эта вера была
для него источником успокоения и в тяжелых личных испытаниях. В Ниццу
за Г. последовал и немецкий поэт Георг Гервег, которого Г. в Париже
ввел сам в свой дом, считал другом, посвящал ему свои статьи. С ним
Наталия Александровна уехала из Ниццы, покинувши мужа и детей. "Ее
сердцем, как болезнь, завладела несчастная страсть" (слова Г. в
письме к Жорж Санд). История этого загадочного романа рассказана Г. в
неопубликованной до сих пор части "Былого и Дум", которая,
по отзыву Тургенева, "горит и жжет". 8 июля 1851 г. Н. А.
уже вернулась к мужу, и на время в их жизни прошла снова светлая
полоса, озаренная счастливыми воспоминаниями молодости. Но в ту же
осень, 16 ноября 1851 года, мать Г. и сын Коля, глухонемой мальчик —
болезненная привязанность Н. А., потонули в море при крушении
парохода, и Н. А. уже не оправилась от этого потрясения и умерла 2
мая 1852 г. Г. с трудом справился с отчаянием. Он призывал Гервега к
суду международной демократии, для его нравственного уничтожения, как
убийцу, и казался умственно поврежденным. После ряда бесцельных
скитаний, он, наконец, 25 августа 1852 года приехал по приглашению
Маццини в Лондон, и здесь началась новая полоса его жизни и
деятельности.
Взгляды
Герцена на судьбы нового западно-европейского развития слагались под
живым впечатлением грандиозных европейских событий. "Письма из
Франции и Италии" и "С того берега", это — итог
его раздумья над Европой. Первая из этих книг живо отражает
внутреннюю жизнь Г. от первых впечатлений заграницы и до конца 1851
года, когда переворот 2 декабря вызвал из его груди отчаянный крик
"Vive la mort!". Но письма имеют и свою самостоятельную
объективную ценность. Она — в живых и ярких картинах
общественного движения, в огне одушевляющей их страсти и вдумчивом
анализе событий, лиц и явлений. С этой стороны их справедливо
сопоставляют с классическими в германской литературе
общественно-политическими письмами Берне и Гейне. С редкой
проницательностью Г. рассмотрел внутреннюю слабость европейского
движения, поверхностность понимания вещей со стороны демократов и
неизбежность жестоких разочарований; Г., напр., предсказал неминуемое
возвышение Наполеона, предсказал в то время, как его считали
совершенной бесцветностью. Разочарованный теперь в национальном
характере французов, Г. огульно отрицательно относился к ним,
оставаясь близким разве к Прудону, столь же резко относившемуся к
радикалам. Он предвидит также мрачные катастрофы: "Вся Европа
выйдет из фуг своих, будет втянута в общий разгром; пределы стран
изменятся, народы соединятся другими группами, национальности будут
сломлены и оскорблены... Современный государственный быт со своей
цивилизацией погибнут, будут, как учтиво выражается Прудон,
ликвидированы". Г. оказался на этот раз плохим пророком, но эти
мрачные ожидания глубочайших социальных потрясений окрасили собою и
"С того берега". Эта книга представляет единственное в
своем роде собрание лирических импровизаций, исповеди, сатиры, это
беспощадная "переоценка ценностей", какими жили и живут не
только массы, но и значительная часть людей, считающих себя
передовыми, далеко ушедшими от косной бессознательности масс. Ни в
одном произведении Г. так полно не стравились неумолчная тревога его
души, ум, одушевленный тоскою сердца по социальной и вечной
справедливости, и сердце, просветленное огромным скептическим умом.
Изумительное богатство ярких образов, обилие сталью отточенных
афоризмов и парадоксов насыщают эту небольшую по объему книгу и
брызжут огнем и жаром. Г. сам считал ее лучшим своим созданием. Все
здесь порывисто и страстно, безграничный пессимизм доходит до
полнейшего нигилизма, до той грани, за которой казалось бы ничего уже
нет, кроме мрака самоубийства, и в то же время самая сила живучей
страстности говорит, что для такого
отчаяния ничего
еще не потеряно. Признан давно уже мир явлений за единственно
существующий и доступный человеку мир, мерою вещей Г. признал только
живую человеческую индивидуальность. Он отдает полную дань
последовательности и великому смыслу религиозно-мистического —
не принимаемого его логическим умом построения, которое соединило
волю Божию с полною ответственностью человека, фатализм и свободу
воли. Но он решительно смеется над доктринерскими построениями об
целях истории, прогресса, родовом бессмертии человечества и пр. И он,
как бы питаясь горечью и ядом скептицизма, повторяет и варьирует
трагически свою излюбленную мысль об одиночестве индивидуальности в
мировой пустыне. Цель природы и истории, в чем бы ее ни видеть, вовсе
не цель, а результат и следствие стихийного процесса. "Цель для
каждого поколения — оно само... история может продолжаться
миллионы лет. С другой стороны, я ничего не имею против окончания
истории завтра. Мало ли что может быть. Энкиева комета зацепит земной
шар, геологический катаклизм пройдет по поверхности, ставя все вверх
дном, какое-нибудь газообразное испарение сделает на полчаса
невозможным дыхание, — вот вам и финал истории". Г.
принимает это, как суровый и неизбежный вывод сознания, который
должно принять "со смирением", как любил он выражаться. Но
рядом с этими вечными вопросами и сильнее их Г. занимают вопросы
этические и единый всеохватывающий вопрос социальный. Он беспощадно
клеймит и преследует то мещанство, которое побуждает людей всеми
способами глушить в себе совесть и сознание, чтобы скрыть от самих
себя противоречия требований разума и совести всему строю нашей
повседневной жизни. Нужно не одно внешнее политическое освобождение,
но и гораздо более глубокое, внутреннее, от осевших в нашем сознании
готовых форм людских отношений. "Наша цивилизация —
цивилизация меньшинства, она только возможна при большинстве
чернорабочих", и все построено на более или менее неявной
антропофагии. "В идее теперь уже окончена эксплуатация человека
человеком, окончена потому, что никто не считает это отношение
справедливым... Как же этот мир устоит против социального
переворота?". Взглянем же бесстрашно в глаза этой неминуемой
правде, — вот основное настроение "С того берега", и
социальный вопрос освещается в ней, как всеохватывающее грядущее
преобразование не только узко экономических отношений, но и
безусловно всех сторон людских отношений и понятий. Отвергая,
бесплодные по своей незначительности, внешние политические
перевороты, становясь "по ту сторону их", Г. с
неподражаемым жаром говорит о том возрождении и свободе личности,
какое должно человечество обрести "на том берегу". Но
страстное стремление к свободе переплетается с разъедающей
скептической мыслью, что "свободный человек, может быть, вовсе
не нужный человек", и эта горечь сомнения проникает, как особый
привкус, всю книгу. Самый переворот, ожидаемый Г., представлялся ему
иногда, как уже близкий величайший катаклизм. Но он настолько
проникнут историчностью взгляда, что не рискует сказать, чтобы
всемирный кризис должен был непременно привести к торжеству
социализма и обновлению человечества на основах общественной свободы
и свободы индивидуальной : все может кончиться погружением народов в
первобытное варварство. Но возможно и торжество мещанства в еще более
отвратительной форме постепенного измельчания чувств, интересов и
духовной жизни, пока выродившуюся Европу не завоюют новые варвары:
"вечная игра жизни, безжалостная как смерть, неотразимая, как
рождение, corsi e ricorsi истории, perpetuum mobile маятника".
Естественно, что с такими взглядами Г. не мог примкнуть ни к какой
определенной доктрине социализма. Его объемлет скорбь одиночества, и
он не раз сравнивает свое положение созерцателя социальных крушений с
судьбою тех философов императорского Рима, которые умели умирать
"хладнокровно и безучастно к себе: они умели, пощаженные
смертью, завертываться в свою тогу и молча досматривать, что станется
с миром, людьми. Одно благо, достававшееся этим иностранцам своего
времени, была спокойная совесть, утешительное сознание, что они не
испугались истины, что они, поняв ее, нашли довольно силы, чтобы
вынести ее, чтобы остаться верными ей". Так и Герцен отошел, —
конечно, на время — от умиравшего, казалось ему минутами, мира.
Но это отчуждение могло быть, конечно, только временным. Да и в самой
его книге "С того берега" можно найти порывы и призывы к
деятельному участию в судьбах человечества хотя бы в форме проповеди
о близком конце старого мира и предстоящем искуплении.
Надежду
на это искупление — чем дальше, тем определеннее и резче,
изгнанник России начинает возлагать на родной свой народ и залегающие
в нем инстинктивные силы и стремления, соответствующие самым дорогим
и высоким стремлениям социальной справедливости, выработанным кровью
и потом западноевропейской истории. Конечно, Г. сначала верил в
Россию и потом только стал возводить целые стройные логические
постройки в оправдание и объяснение этой веры. Целью его упомянутой
брошюры "о развитии революционных идей в России" было
объяснить залоги духовной мощи России в области мысли, литературы и
общественности. В ряде других брошюр, изданных частью на континенте,
частью уже в Лондоне, Г. доказывает возможность плодотворного
общественного развития в русском народе, притом развития,
совпадающего в конце с требованиями социалистической мысли Запада,
которая даст определенность мутным задаткам и зародышам, стихийно
дремлющим в народе. Россия противопоставляется им не всей Европе в
целом, как то делали славянофилы, с ужасом относившиеся к социализму,
и как понимали дело на Западе, а лишь к мещанской полосе Европы.
"Порою кажется, что оно (враждебное, грозное Европе, царство
Востока) идет, как лавина, на Европу, что оно, как нетерпеливый
наследник, готово ускорить ее медленную смерть" (письмо к
Мишле). "Ежели социализм не в состоянии будет пересоздать
распадающееся общество и довершить его судьбы, — Россия
довершит их... Царизм идет вперед, движимый чувством самосохранения,
и на пути своем ему невозможно не прийти в столкновение с Европой"
(письмо к Линтону). Своим девизом эта воинствующая Россия объявляла
самодержавие, православие и народность. Г. остроумно и убедительно
доказывал, что в действительности, в особенности чертами
николаевского периода, самодержавие не народно, потому что
консервативно, опирается лишь на силу и проникнуто чуждым народу
прусско-австрийским бюрократическим духом. За этим известным Европе и
пугающим ее фасадом Г. рисует народную Русь, как юную нацию, полную
могучей отваги, способную к могучим порывам и материальным, и
духовным. Залогом развития этой новой народной России Герцену
представляется мощь ее в песне, поэзии, литературе. Великою
хранительною силою самого русского народа Г. признает общинное
начало. "Слово социализм неизвестно нашему народу, но смысл его
близок душе русского человека, отживающего век в сельской общине и в
работнической артели" ("Юрьев день"). Основною
ячейкой, которая послужит началом будущего развития в духе
социализма, Г. представляется крестьянская община, как бы некий
палладиум в прошлом и настоящем народа. "Народ русский все
вынес, но спас общину, община спасла народ русский; уничтожая ее, вы
отдаете его, связанного по рукам и ногам, помещику и полиции"
("Крещеная собственность"). Общинное владение землею с
экономической стороны представлялось Г. громоотводом социальных
потрясений и развития пролетариата. Основными чертами русской общины
он считает принадлежность земли всей общине, равное "братское"
право на нее всех ее членов, но право лишь трудового пользования,
равный голос в делах общины и независимость ее во внутренней жизни от
администрации и помещика, собственное мирское управление. В подобном
же отвлеченном виде и артель казалась явлением столь же высокого
типа, даже казачество, в котором так привлекателен казался буйный
размах воли. Реальные воспоминания Г. об общине были, видимо,
довольно слабы, и в ней занимает его не столько экономическое
содержание, сколько общий социальный смысл. Задатки общинного духа в
народе, это — та творческая сторона жизни, которой не хватает
Западной Европе, и потому, если чрез образованные классы России
пройдет в народ и упрочится дух личной независимости и свободы,
развитый уже Западом, России, может быть, удастся разрешить
социальную антиномию, т. е. развить новый строй наиболее
соответствующий обеим сторонам человеческой личности, строй разом —
личной независимости и общественной солидарности, строй
социалистический. Такова чисто мессианистическая мечта Г.,
окрашивающая своеобразно его воззрения, чуждая впрочем мистической
непреклонности, и скорее трепетное предчувствие, нежели логически
выверенное убеждение. В историческом развитии нет места однообразному
повторению одних и тех же схем и путей, и потому при благоприятных
условиях возможно, что России с ее общинным духом удастся миновать
мещанство, т. е. буржуазно-капиталистическое расслоение народа и
разложение общинных начал. Но над Россией тяготело еще крепостное
право "язвой, пятном, тем безобразием русского быта, которое
смиряет нас и заставляет краснея и с поникнувшей головой признаться,
что мы ниже всех народов в Европе" ("Крещеная
собственность"). Поэтому Г. берет на себя защиту пред Европой
русского раба-крестьянина, и в этой защите высказывает известный
лозунг: "образованная Россия должна возвратиться к народу"
("Старый мир и Россия"). Союз этой образованной России,
грядущей, преобразующей и зиждущей силы интеллигенции ("мыслящий
русский — самый независимый человек в свете"), с народом и
полное развитие в этом союзе бессознательно живущих в народе
коммунистических склонностей и стремлений — вот те знамя и
программа, которые в конце концов ставит себе Г. Они также надолго
стали знаменем и программой влиятельного течения общественной мысли,
известного под названием социалистического народничества. Это
мировоззрение, с его упованиями, было развито Г. с пятидесятых годов,
и ему удалось вполне привлечь симпатии многих людей Запада к русской
мысли и общественности и к самому народу. Если в 1863 г. Гарибальди
писал Г. вслед за другими: "я верю вам и знаю, что народ русский
несчастен и имеет высокие стремления, как все народы... знаю, что и
на вашей родине бродит дух воли и будущего", то в
распространении такого знания Г. принадлежало одно из первых мест
после книги Н. Тургенева о России и других немногих серьезных
освещений русской жизни. И. С. Тургенев, привлекший впервые такие
широкие симпатии к России и ее литературе, без сомнения, нашел,
благодаря деятельности Г., вполне уже подготовленную почву.
Завоевывая
симпатии и интерес к России, Г. действовал, кроме места своего в
качестве признанного общеевропейского публициста, еще и всем обаянием
своей личности. С лондонским периодом его жизни тесно переплетено
множество видных имен людей, с которыми он был в близких и дружеских
отношениях: французы — Ледрю-Роллен и Луи Блан, итальянцы —
Гарибальди, Маццини, Саффи и пр., венгерец — Кошут, немцы —
Кинкель и др., поляк — граф Станислав Ворцель, и иные. В
пестрых рядах эмиграции, осевшей в Лондоне, Г. занял одно из видных
мест, и когда в 1854 г. американский консул дал довольно курьезный
обед виднейшим изгнанникам всех стран, на этот дипломатический обед
врагам европейских правительств, в качестве представителя России, был
приглашен Г. Но в дела и затеи этой эмиграции Г. не входит, как не
участвует и в английской общественной жизни. Он наблюдает и ту, и
другую жизнь холодным оком отшельника, хотя и высоко оценил давшую
ему спокойный приют Англию и "вообще англосаксонскую расу —
людей дела, практической поэзии и трезвой свободы". Первые годы
в Англии он живет погруженный в думы о России и в свои воспоминания.
Так возникли здесь его знаменитые мемуары "Былое и Думы",
классическая повесть его личной жизни, поэтическая искренняя
исповедь, подернутая скорбным флером раздумья, автобиография и в то
же время живая картина — хроника русской жизни
тридцатых-сороковых годов, а также летопись в значительной части и
европейской общественности, преломленная в натуре исключительной
оригинальности и дарований. Это несомненно гениальное произведение
является историческим документом первостепенного значения. В рассказе
Г., в датах и последовательности деталей легко устанавливаются многие
неточности, но общая перспектива и характеристики лиц и явлений
поражают жизненностью, ослепляют блеском творческого воспроизведения
жизни. Блеск и свежесть красок, прелесть формы, конечно, теряются в
переводах, но "Былое и Думы" и на английском и других
языках произвели огромное впечатление и упрочили европейскую
известность Г., в то время как на родине самое имя его было
запретным. Одни воспоминания, конечно, не могли дать выхода
стремлению Г. к живой захватывающей работе, его всегда отличавшему.
Одно время его занял было проект международного, на трех языках,
обозрения, но это было не то. По его признанию, он начинал уже
раскаиваться, что отрезал себе пути возвращения в Россию, в которую
его тянуло, "как омуты и глубокие воды тянут человека темной
ночью в неизвестную глубь" ("Десятилетие вольной русской
типографии"). Выход и позднее опору для действительного влияния
на умы земляков Г. нашел в создании в Лондоне русской типографии, как
постоянного органа свободной русской речи. Деятельное сочувствие этой
мысли Г. встретил у Ворцеля и польских демократов, которые пред тем
переиздали книгу Герцена "Du développement". —
21 февраля 1853 г. было выпущено объявление, под названием "Братьям
на Руси". В объявлении Г. приглашает земляков принять помощь
польских демократов, готовых бороться "за их и нашу вольность"
и просит присылать в Лондон все написанное в духе свободы, от научных
и фактических статей по части статистики и истории до беллетристики.
Весною появились два первых листка вольной русской типографии: "Юрьев
день", посвященный вопросу об отмене крепостного права, и
"Поляки прощают нас", содержавший заявление о правах
польского народа на самостоятельность. Русская типография сначала
была соединена с польскою, а сбыт ее первых листов шел чрез польские
организации; часть была также отправлена в Россию, при помощи Кошута
и Маццини, чрез Константинополь и Белград. Первое впечатление в
России было очень неопределенное и скорее равнодушное. Московские
друзья Г. высказывали лишь опасения, что он будет только
компрометировать людей своими воззваниями. Посетивший Г. в Лондоне,
обломок московской жизни сороковых годов, актер Щепкин твердил ему о
том же, и встреча старых друзей была тяжела обоим. Возможную роль
изданий вольной типографии лучше всего оценил тогда (правда, только в
своем дневнике) престарелый германский публицист Варнгаген фон Энзе,
метко сравнивший ее с французскими типографиями, работавшими в XVII и
XVIII веках в Женеве и Гааге. Осенью того же года, 29 ноября, Герцен
принял участие в большом митинге польской и международной эмиграции в
годовщину польского восстания 1830 г. Г. в своей речи говорил о
единстве интересов демократических Польши и России и критику
тогдашней политики русского правительства кончил лозунгом: "да
здравствует независимая Польша и свободная Россия". Между тем
надвинулась восточная война. Русской типографии в сущности не было
дела, так как и в Польше, и в России была безнадежная тишь. Немногие
листки герценовской типографии, которую он предоставлял в
распоряжение всем выражениям общественного оппозиционного времени, не
могли иметь влияния, да некоторые из них поражали своей наивностью,
как напр. "Видения св. Кондратия" некоего Энгельсона.
Издание прокламаций вроде — "Вольная русская община в
Лондоне Русскому воинству в Польше, с приглашением к русским в случае
движения в Польше не поднимать против поляков оружия, едва ли до
русских дошедшая, или речь на митинге 26 февраля 1855 г. в годовщину
февральской революции, — все подобные выступления грозили
Герцену погружением в ту мнимо-деятельную жизнь эмигрантской
революции, над печальными слабостями которой так зло подшучивал он
сам. Но толчком для новой, на этот раз действительной деятельности
послужила смерть Николая I, 18 февраля 1855 г.
Новый
государь Александр II встречен был исключительными надеждами на
перемену правительственной внутренней политики, и уже 10 марта (н.
с.) Г. пишет новому Государю открытое письмо, вскоре
распространившееся и в России и производившее большое впечатление.
Оно заключало призыв, во имя любви к народу русскому, дать свободу
слову, освободить крестьян и уничтожить телесные наказания. В то же
время у Г. возникает мысль, и он энергично принимается за ее
исполнение — издавать периодические сборники статей,
посвященных русскому освобождению. Сборники получили название
литературного альманаха декабристов — "Полярная Звезда"
— и носили обложку с виньеткой, изображавшей профили пяти
казненных декабристов. Эпиграфом был пушкинский стих: "Да
здравствует разум". Первая книжка вышла 20 июля (1 августа) 1855
г. и затем "Полярная Звезда" выходила по 1862 г. почти
ежегодно. В 1869 г. вышла еще одна книжка. Во вступительной статье Г.
яркими чертами рисовал нравственный ужас минувшего и призывал к
объединению и труду для утверждения освободительных начал.
Подчеркивая, что он остается социалистом, Г. тем не менее стремился
создать возможно широкое поле для всех оттенков и направлений
свободной русской мысли и приглашал к сотрудничеству "европейцев
и панславистов, умеренных и неумеренных, осторожных и неосторожных".
Гвоздем "Полярной Звезды" были всегда статьи и заметки
самого Г. (он начал здесь печатание "Былого и Дум"), очень
много места отводилось запретной литературе минувшего царствования
(произведения Пушкина, Лермонтова, Рылеева, письма Белинского и
многое другое), материалам о декабристах и других нецензурных в то
время эпизодах русской истории. Огарев вел отдел "Русские
вопросы", подписываясь первое время буквами P. Ч. Герцена
порадовало сочувствие его изданию со стороны Гюго, Маццини, Мишле и
Прудона; вскоре стали приходить известия о восторге, с каким
встретили читатели "Полярную Звезду" и в России. Ранее Г.
раздаривал свои издания ящиками, лишь бы везли в Россию. В мае месяце
1856 г. вся масса книг пошла в продажу потоком, в России книжки
"Полярной Звезды" перепродавались по 15—20 руб. С
половины 1857 г. издержки вольной русской типографии стали окупаться.
В 1858 г. в Лондоне открывается уже вторая русско-польская типография
Свентославского и в то же время русские типографии появляются и в
Германии. "Наш станок чувствовал себя дедом",
— с
чувством удовлетворения вспоминал потом Г. Кроме успеха изданий Г., о
новом времени говорили ему все новые и новые лица, появлявшиеся в
Лондоне из России. С удвоенной энергией Г. принялся за работу и,
оставив всякие утопические надежды, неутомимо выставлял на вид только
немногие общественно-политические требования, как минимум,
соответствующий уровню общественного сознания и моменту: освобождение
крестьян, свободу печати, преобразование суда и отмену телесных
наказаний. Рядом с "Полярной Звездой" Г. начал в сборниках
под названием "Голоса из России" печатать более интересные
материалы и статьи, присылаемые из России. В Лондоне им кроме того
выпущены: русское издание книги "С того берега"; два тома
"Исторического сборника" (1859 и 1861 гг.); "14
декабря 1825 г. и Император Николай" и брошюра "La
conspiration russe de 1825, suivie d´une lettre sur l´émancipation
des paysans en Russie" (1858 г.; заглавие письма "Le
premier pas vers l´émancipation des paysans-serfs en Russie");
"Записки декабристов" (три выпуска 1862—3 гг.);
записки Екатерины II; записки княгини Дашковой; записки И. В.
Лопухина; книга: "M. Щербатов и А. Радищев" (1858), брошюра
"La France ou l´Angleterre? — Variations russes sur thème
de l´attentat du 14 janvier" (1858). В перечисленных
исторических книгах даны большею частью вступительные статьи Г.,
блещущие обычными его достоинствами (одна из лучших статья о кн.
Дашковой).
В
1856 г. к Г. присоединился, выехавший теперь также навсегда из
России, Огарев, и по мысли его создается знаменитый "Колокол".
Первый номер нового издания появился 1 июля н. с. 1857 г. Оно
выходило в размере 8 страниц ин-кварто, сначала раз в месяц, а с 1859
г. 1 и 15 числа каждого месяца. Девизом газеты было "Vivos
vосо!" — начало эпиграфа к "Колоколу" Шиллера.
Программа издания была та же, что и "Полярной Звезды". С
первых же номеров "Колокол" прямо и резко заговорил об
освобождении крестьян, о высшем придворном круге и противодействии
его реформам, называя всех полностью, начал свои обличения
злоупотреблений крепостным правом, разоблачения произвола,
подкупности властей и правосудия и т. д. Поход Г. против
представителей николаевского царствования, остававшихся еще частью у
власти, нашел живой отклик в России. От русских, ехавших за границу,
чрез письма, провозимые с оказиею, редакция "Колокола"
получала массу ценных и свежих сведений о закулисном мире
правительственных отношений. Сотрудниками "Колокола",
первое лучшее его время, были такие люди, как Тургеневы Иван С. и Н.
И., Кавелин, Иван Аксаков, Юрий Самарин, Кошелев, Мельгунов, Боткин и
многие другие. При "Колоколе" время от времени появлялся
также листок "Под суд" (с 1 октября 1859 года по 1862 год —
13 номеров), с разоблачениями. Последние имели иногда ощутительные
следствия; так, после статей "Колокола" был наряжен по
личному распоряжению Государя пересмотр дела кн. Кочубея, в
запальчивости подстрелившего своего управляющего. Основной причиной
успеха "Колокола" были, конечно, блестящие статьи самого
Герцена, лирические импровизации на общественные темы, разрастающиеся
иногда в целые обширные социально-философские письма; далее, рука Г.
чувствуется в газете в мелких даже заметках, то в саркастическом
заголовке заметки, то в едком примечании, и наконец в особенности
влияла общая, вполне тактичная, постановка очередных вопросов. Не
требуя в тот исключительный момент русской истории даже ограничения
самодержавия какими-либо представительными учреждениями, Г., в
согласии с самыми широкими кругами общественного мнения на родине,
готов был временно мириться на просвещенном абсолютизме,
прислушивающемся к голосу народа и общества и идущем впереди общества
в назревших, всеми принимаемых преобразованиях. Г. по истине был
тогда выразителем общенациональных стремлений, о чем красноречиво
говорят разнообразнейшие свидетельства об успехе и значений
"Колокола". Само правительство терпимо смотрело тогда на
распространение "Колокола" в России: "оно справляется
с ним — писал Герцену Самарин: — как порядочный человек
справляется со своею совестью". — "Колокол" —
власть" — сказал Герцену Катков при посещении его в
Лондоне. "Выборный русской земли, единственный свободный
Русский", — называет Г. одно частное письмо, характеризуя
исключительное положение, завоеванное им благодаря газете. Даже среди
лиц, служивших в III отделении, находились поклонники Г.,
содействовавшие распространению "Колокола", а берлинские
книготорговцы брались открыто доставлять в Россию сколько угодно
герценовских изданий. Вездесущие корреспондентов Г. поражало даже
людей, не заинтересованных в сокрытии чего-либо. С другой стороны нет
недостатка и в свидетельствах о прямом влиянии "Колокола"
на ход дел в правительственных учреждениях и тем более на
общественное мнение. По удостоверению, напр., Унковского, "в
течение 2—3 лет у большинства дворян (в Тверской губ.)
совершенно переменился весь образ мыслей, под влиянием "Колокола".
Угловатые и неловкие попытки властей противодействовать успеху
."Колокола" были пока большей частью неудачны. Они
разоблачались в "Колоколе" и содействовали даже его
популярности, как напр. книжка 1859 г. некоего Елагина о Герцене,
представлявшая наивное религиозно-православное опровержение идей Г.
"Литературная диктатура" Г. вызвала небывалый наплыв в
Лондон самой пестрой толпы русских, являвшихся на поклон к издателю
"Колокола". Рассказы многих об этой поре рисуют Г. в свете
обаятельного, жизнерадостного настроения, живым собеседником и
неистощимо деятельным. Тем не менее, в самый светлый период успеха и
действенного влияния, основной фон настроений Г., скрываемый от
пестрой толпы посторонних всегда его окружающих, глубокая, неизбывная
тоска по родине, затаенная несбыточная мечта о возвращении в Россию,
где теперь решался величайший ее социальный вопрос. Заслуги Г. в
содействии к движению этого вопроса вне сомнений. Уже в первой
половине 50-х годов у Г. сложилась определенная программа
освобождения крестьян. Развязку крепостных отношений он считал
возможной и полезной лишь при условии наделения освобождаемых землею
в том самом размере, в каком они ею пользуются, и с сохранением
общинного землевладения; он указывал, что освобождение крестьян
правительством облегчается сильною задолженностью помещичьих имений в
кредитных учреждениях; возможен и внутренний заем для выкупа
крепостных. "Полярная Звезда" и "Колокол" и
другие издания Г. и проводили эту программу. Собственно Г. писал мало
о подробностях освобождения, предоставив простор по этой части своему
сподвижнику Огареву, детально знакомому с положением крестьян по
собственной практике управления поместьями, но Герцену принадлежали
огонь вдохновения, создавший успех "Колокола", и общее
влияние на умы в крестьянском деле. Громя препятствия, лежавшие на
пути реформы, Г. вливал в сердца веру в будущее и надежду. В
сравнении с "Колоколом" роль остальной русской печати в
отношении непосредственного влияния на ход работ была слаба, ибо один
"Колокол" появился для того достаточно рано и выражал
мнения людей, выступавших в губернских комитетах (этих Самариных,
Унковских, Кошелевых, Черкасских и пр.). Уже одна осведомительная
сторона о ходе работ правительства имела серьезное значение, так как
реформа велась бюрократическим порядком. На известные рескрипты 20
ноября 1857 г. Г. откликнулся одною из наиболее прославленных статей
"Колокола": "Через три года", с ее знаменитым
началом — "Ты победил, Галилеянин!" ("Колокол"
1858 г., № 9). Этот первый решительный шаг русского правительства на
путь к освобождению Г. поспешил осветить и для Европы в вышеназванной
статье: "Le premier pas". "Колокол" зорко следил
за всеми перипетиями крестьянского дела, при каждом случае разоблачал
происки врагов реформы и подкреплял посильными аргументами,
материалами, цифрами мнения сторонников более льготного освобождения.
Особенно важное значение имела защита идеи выкупа. Проект выкупа,
составленный инженером Панаевым и напечатанный в V книге "Голосов
из России", был переслан в редакционные комиссии самим
Государем. Изданиям Г., по-видимому, было суждено оказать решающее
влияние на обращение Ростовцева в горячего сторонника освобождения с
землею. С согласия Государя "Колокол" выписывался в
редакционные комиссии, "для того, чтобы мы все знали, что об нас
будут писать за границей" — объяснил членам комиссии сам
председатель Ростовцев, просивший членов, в случае надобности, делать
заимствования и из "Колокола". С полным сочувствием
относясь к деятельности комиссий, "Колокол" не отказывался
от своей точки зрения на отдельные вопросы, напр. настойчиво
подчеркивал ненужность и вред временно-обязанного положения
освобождаемых крестьян, а когда значительная часть членов комиссий
высказалась за сохранение в волостных судах розги, по весьма шатким
соображениям о правосознании крестьян, и в том числе Милютин,
Самарин, Черкасский, Г. не усомнился напечатать все имена их, карая в
этом их голосовании акт гражданского слабодушия. Назначение по смерти
Ростовцева председателем комиссий графа Панина вызвало со стороны Г.
энергичный протест, указывавший (№ 65—66 "К.") на
уступку правительства крепостникам. Когда оказалось, что положения,
выработанные было комиссиями, могут войти в жизнь лишь с более или
менее крупными урезками ко вреду крестьян, Г. отказался от надежд на
радикальное разрешение крестьянского вопроса правительством, и
"Колокол" становится все более органом революционного
настроения. Глубокое душевное волнение, смешанное чувство радости и
облегчения и в то же время тяжелое сознание, что сделанное далеко от
совершенства; мучительная тревога за будущее — таковы те
чувства, которые выразились в статьях Г. накануне объявления воли и в
дни его, в статьях особо задушевных и полных особенной теплоты и
лирического раздумья. "Если бы можно было еще раз сказать: "Ты
победил, Галилеянин!", как громко и от души сказали бы мы это
("Накануне", № 93). "Духу недостало!" иронически
озаглавил Г. статью об отсрочке манифеста (№ 94): "Эта оторочка,
это ожидание — сверх сил человеческих: тоска, тоска и страх!
Если бы было возможно, мы бы бросили все и поскакали в Россию.
Никогда не чувствовали мы прежде, до какой степени тяжела жертва
отсутствия. Но выбора нет!". Наконец, манифест был объявлен,
заслонив собою на один момент все опасения и сомнения. Статья Г. в №
95 "Колокола" была горячим приветом царю Освободителю
и его сподвижникам и в то же время призывом к следующему шагу, как к
гарантии успешного проведения реформы, к освобождению слова. 10
апреля н. с. Г. устроил в своем доме торжественное международное, при
участии эмигрантов разных стран, празднование освобождения. Известие
о кровопролитии во время демонстрации в Варшаве омрачило, однако,
торжество. В ближайших номерах "Колокол" уже обращается к
отрицательным сторонам Положения 19 февраля, принимает все более
резкий тон и становится органом прямой революционной агитации,
начатой в ошибочном предположении, что недостатки Положения должны
неминуемо в самом скором времени привести к всенародной революции.
Волнения в народе при введении Положения как будто давали основания
для таких ожиданий, но как известно — по выразительному отзыву
Тургенева в письме Герцену: "так ли, сяк ли, вследствие ли
усталости, отсутствия ли строгой логики, свойственного ли всякому
народу желания примириться на малом — если это малое все-таки
до некоторой степени выгодно, — но Земля приняла положение".
Г. оказался теперь вне широких кругов общественного мнения, в
значительной мере уже удовлетворенных реформой, социальное значение
которой должно была выявиться лишь значительно позднее.
В
борьбе разнообразных течений общественной политической жизни, Г.,. с
его резко личным выражением освободительных взглядов, не мог занять
достаточно ясной позиции. При всем своем оппозиционном
правительственному режиму настроении он не стал центром какой-либо
резко очерченной революционной группировки, хотя к этому его усиленно
толкали Огарев и в особенности Бакунин, между тем возвратившийся за
границу из сибирской ссылки. Г. разошелся с Кавелиным и другими
московскими друзьями, с Тургеневым, но к новому радикальному,
разночинному умственному течению не стал от того ближе. У него
происходили довольно резкие столкновения с редакцией "Современника"
еще в конце пятидесятых годов, а в прокламации 1862 г. "Молодая
Россия" говорилось, что журнал Г. "окончательно упал в
глазах республиканской партии". Из переписки Г. видно, что он
неохотно, предостерегая друзей от увлечений, уступал "Колокол"
для революционной агитации. Одной из сильно скомпрометировавших Г.
затей Огарева и Бакунина была необдуманная демагогическая попытка
привлечь на свою сторону старообрядчество путем издания листка при
"Колоколе" "Общее вече" (с 15 июня 1862 г.) и
агитации в этой среде; это кончилось предостережением
старообрядчеству со стороны белокриницкого митрополита Кирилла и
советом его "бегать треклятых злокозненных безбожников",
гнездящихся в Лондоне, как "псов адовых". С 1862 г.
правительство взамен прежней терпимости к "Колоколу"
начинает преследовать уже за одни сношения с Г., как бы они ни были
невинны, и по делу "о лицах, обвиняемых в сношении с лондонскими
агитаторами" очень серьезно пострадал целый ряд лиц (с
Серно-Соловьевичем во главе). В то же время, в целях противодействия
лондонским изданиям, была допущена наконец, полемика против Г., чем в
особенности воспользовался в "Русском Вестнике" Катков. Под
скромным названием "Заметка для издателя "Колокола"
(Р. В. 1862, июнь), он печатает яростный памфлет, отказывавший
Герцену в самой простой честности, истолковывавший его действия, как
порождение необузданного честолюбия, и винивший в подстрекательстве
молодежи. Приемами обличений Каткова были возмущены даже люди,
признававшие агитацию Г. явно вредною, тем не менее "Заметка"
была знаком перемены к Г. в широких кругах и определила отношение к
Г. со стороны многих колебавшихся представителей общественного
мнения. Клевета не замедлила присоединить имя Г. и к известным
загадочным пожарам в Петербурге 1862 г., так что он даже в легальной
печати протестовал против нелепых планов смуты, ему приписываемых. Но
все же в то время ему верилось, что эта реакция недолговечна. Чтобы
отметить десятилетие вольной русской типографии, исполнившееся в
начале 1863 г., Г. издал книжку, в которой поместил воспоминания о
возникновении типографии и воспроизвел несколько первых изданий
своего станка, а также выпустил в честь этого события медаль с своим
изображением.
Этот
же 1863 год был, в связи с польским восстанием, годом окончательного
перелома в отношениях к Герцену со стороны земляков. До 1859 г. Г. не
выходил за пределы общего выражения симпатий к польскому народу. В
статьях "Россия и Польша" (№№ 32—34 и 37 за 1859 и №№
65—67 за 1860 г.) Г. пытается "давнишний старый спор, уж
взвешенный судьбою", перенести на почву новых
социально-политических отношений. Сторонник федеральной связи,
определяемой самими народностями, Г. слишком обще относился к вопросу
о русско-польских отношениях и, не обладая запасом специальных
познаний по сложному вопросу в его историческом и этнографическом
происхождении, не ясно разбирался в деле. Поэтому, он с крайними
сомнениями и колебаниями шел на соглашения с польскими демократами, у
которых впереди были чисто политические и национальные стремления. Г.
обещал нравственную поддержку польскому восстанию лишь при условии,
чтобы на знамени восстания, в успех которого он не верил, во всяком
случае было бы освобождение крестьян с землею и воля провинциям
(Литве и Белоруссии). "Вы будете довольны" — отвечали
делегаты, но Г. сомневался и говорил: "мне все кажется, что им в
сущности до крестьянской земли мало дела, а до провинций слишком
много". Однако под давлением Бакунина и Огарева и личных
симпатий к польским друзьям, поддерживавшим его, как Ворцель, в самое
тяжелое для него моральное время средины пятидесятых годов, Г.
вступил на наклонную плоскость польских "исторических"
претензий и признал принципиальную возможность содействию восстанию
против России. Этим Г. запутался в противоречиях своего положения и
невольно подал руку чисто шляхетским тенденциям, противоречившим
последовательному демократизму. И поляки, и вся масса русских поняли
присоединение Бакунина и "Колокола" к восстанию, имевшему
целью не автономию этнографической Польши, а восстановление Польши
исторической, в границах 1772 г., (т. е. со включением областей,
населенных вовсе не поляками), как признание русскими радикалами этой
странной претензии. Не веря в успех восстания, Г., скрепя сердце, с
половины 1862 г. печатал агитационные статьи и воззвания, в которых
делу давался вид, что русское правительство не в состоянии будет
опереться на свои войска, расположенные к Польше, и т. д. В восстании
погибли и лично известные Герцену и очень им ценимые русский офицер
Потебня, Сераковский и др. Первые же неудачи вызвали на Г. нарекания
со стороны союзников, будто это он завлекал их в неравную борьбу.
Явный поворот общественного мнения в России (сначала, даже в лице
таких людей, как И. Аксаков, высказывавшийся за образование
самостоятельной Польши в ее этнографических пределах); охлаждение
русских читателей к "Колоколу", обнаруженное понижением
расхода газеты с 2—2½ тысяч до пятисот; бесплодное
сочувствие Западной Европы полякам, ничем реально не поддержанное,
как Г. и предвидел, гибель друзей, — все это камнем легло на
душу Г., почувствовавшего, что сила его была в слиянии с широкими
кругами национального мнения, ныне отхлынувшими.
Для
Г. наступает теперь снова черная пора раздумья о прошлом с его
ошибками и горем. Новый 1864 г. встречен Герценом, как начало
надвинувшейся старости. Весною, 17 апреля, во время пребывания в
Англии Гарибальди, он был гостем Герцена и на обеде у Г. в честь
престарелого героя Италии встретились и торжественно примирились он и
Маццини. В этот день дом Г. в Теддингтоне был центром внимания всего
Лондона. Пребывание Гарибальди в Лондоне подробно описано в одной из
лучших статей Г.: "Gamicia rossa". Прошло и это "сновидение
в весеннюю ночь", а разрыва с Россиею ничто не могло ни
смягчить, ни сгладить, как постоянно сочащуюся рану. "Колокол"
сдается не сразу, и Г. долго пытается вернуть прежнее обаяние свое,
найти нового читателя в "новой среде" растущей русской
демократии. Встреча Г. в Лондоне, в конце июля 1864 г., с Юрием
Самариным показала Герцену въявь, насколько разошелся он с
влиятельными людьми России своего поколения, недавно ему помогавшими
и чувствовавшими заодно. "Письма к противнику", появившиеся
в "Колоколе" после этого свидания, измучившего Г., были
ответом на обвинения, предъявленные Герцену Самариным, и состояли в
оправдании своего права на свободную речь к молодежи и в опровержении
обвинений в проповеди революций для революций. С противоположной
стороны, связь с молодым поколением не вязалась, а грозил и вскоре
разразился острый раздор. Молодая эмиграция, после совершенно
неудачных и слабых попыток революционного движения сосредоточившаяся
в Женеве, стояла всецело на почве стремлений к подпольной
революционной работе. Но на эту почву Г. не хотел и не мог вступить.
Г. несколько брезгливо разглядывал и в этой эмиграции те же
отрицательные черты "хористов революций", вечных женихов
Пенелопы — революций, какие отталкивали его от эмиграции
международной. Между тем к Г. предъявлялись требования, во имя
"общего дела", отдать "Колокол" в распоряжение
коллегиальной редакции и т. п. 1 апреля 1865 г. Г. выпустил в Лондоне
последний 196 № "Колокола"; следующий № выпущен уже в
Женеве, как месте более центральном и удобном для сношений с Россией.
К прежнему девизу "Колокола" — "Vivos voco"
— теперь прибавлен уже ранее заявленный в "Колоколе"
девиз "Земля и воля". Со времени переезда в Женеву
начинаются беспрерывные разъезды Герцена, вызываемые преимущественно
внутренним беспокойством, а иногда и семейным неустройством (Г.
сошелся уже несколько лет пред тем с Натальей Алексеевной Огаревой).
Красная нить переписки Г. с Огаревым за эти годы — жажда не
обретаемого покоя и горькое сознание, что, рядом с потерей прежнего
значения, и личная жизнь сложилась как нельзя хуже, при том, что оба
они сами в том виноваты, что ничего уже нельзя изменить и поправить.
Осязательно слабость "Колокола" чувствуется теперь, напр.,
в том, что в противоположность успеху писем на имя Государя, какие Г.
напечатал в 1855—59 гг., его новые подобные обращения проходили
в России совершенно незамеченными; таковы письма по поводу кончины
Наследника (№ 197) и по поводу покушений на Александра II Каракозова
(№ 219) и Березовского (№ 243). Г. отнесся вполне отрицательно к
политическому террору, что вызвало на него нарекания со стороны
революционеров, как на человека вполне отсталого. Вообще разногласия
Г. с этим кругом все обострялись, начиная с того, что Г. скептически
относился еще со времени появления революционной группы "Земля и
воля" ко всякой непродуманной агитации и пропаганде и резко
осуждал такие приемы борьбы, как подложный манифест (от 31 марта 1863
года) и т. п. Много недоразумений вызвал и так называемый "общий
фонд", деньги, оставленные в 1858 г. Герцену неким Бахметевым,
уехавшим на Маркизовы острова основывать социалистическую колонию и
пропавшим без вести. На этот фонд предъявляли требования очень
многие, Г. отказывал, не веря серьезности и надобности предлагаемых
ему предприятий, и отсюда множество на него нареканий. После статей в
"Колоколе" о покушении Каракозова, на Г. в особенности
обрушился в брошюре "Наши домашние дела" эмигрант А.
Серно-Соловьевич, не отступая и пред упреками Герцену в сытой жизни
среди голодающих земляков, хотя в действительности Г. на помощь
эмигрантам был всегда щедр. С своей стороны Г. сурово осуждал в своих
статьях "Собакевичей и Ноздревых нигилизма", и хотя высоко
ставил тип Базарова, но в большинстве эмигрантов второй половины
шестидесятых годов не узнавал героических черт тургеневского
нигилиста. Герцен совершенно отрицательно отнесся к Нечаеву и к его
максималистской — по современной нам терминологии —
программе, признававшей "истинным и единственным революционером
в России" — "дикий разбойничий мир". Письма
Герцена этой поры полны выражениями крайнего раздражения против
эмигрантской толпы, представители которой своим невежественным
самоуверенным тоном и претензиями коробили его. Меру создавшегося
около Г. одиночества можно взвесить по тому теплому чувству, с каким
он встречает теперь всякое выражение симпатий, как то было, например,
в Эмсе при случайной встрече с Погодиным или во Флоренции при
встречах с художником Ге, написавшим его известный портрет. В
десятилетнюю годовщину появления "Колокола" в № 244—245
от 1 июля 1867 г. появилось заявление редакторов о приостановке
издания на полгода, чтобы "перевести дух, отереть пот, собрать
свежие силы". "Колокол" — говорилось еще в
заявлении — был и будет органом русского социализма и его
развития, социализма аграрного и артельного, сельского и городского,
государственного и областного. Социальному развитию России для нас
подчинено все, форма и лица, колебания и ошибки — но так как
оно невозможно без свободного слова и свободного схода, без общего
обсуждения и совета, то мы звали и будем звать всеми силами собрание
"Земского Собора". Русский "Колокол" уже не
возобновился. Через полгода стал выходить журнал Герцена уже на
французском языке (с русскими приложениями), под названием "Kolokol"
(la Cloche), revue du développement social, politique et
litteraire en Russie". Не следует смешивать этого издания с "La
Cloche", журналом, выходившим в 1862—4 гг. в Брюсселе и
представлявшем перевод статей из русского "Колокола" с
извлечениями из разных сочинений Г. "Kolokol" имел свои
особые задачи. Вглядываясь в конце десятилетия реформ в новые условия
русской жизни, Г. сознавал, что она пошла не ожидаемым путем к
быстрому политическому и аграрно-социальному перевороту, а
сосредоточилась пока в ряде практических вопросов земской, судебной,
литературной и пр. сфер. При наступившем в России относительном
просторе для обсуждения и решения этих вопросов, Г. "стал беднее
той частью идеала, которая перешла в действительность", и он
решает снова вернуться к задаче, которую ставил себе двадцать лет
назад при первом своем укреплении на западной почве. Французский
"Kolokol" должен был знакомить иностранцев с развивающеюся
новою жизнью молодой обновленной России, которую на Западе
отождествляют по-прежнему с внешнею официальною Россиею. Надежду
Герцена на успех французского издания "Колокола", с
измененною задачею, вероятно, поддерживали те знаки внимания, которые
по-прежнему выпадают ему на долю со стороны и выдающихся, и рядовых
людей Запада. Так, в Венеции в карнавале 1867 г. Г. нечаянно стал
предметом восторженной оваций пылких итальянцев, впрочем
приветствовавших его в качестве "poeta russo". Он
по-прежнему остается все тем же верующим в русский народ социалистом,
и даже больше, чем прежде, подчеркивает, что он русский. Напр. в 1867
г. Г. уклоняется от всякого участия в международном социалистическом
женевском конгрессе "мира и свободы", заподозрив, что
приглашен на него не в качестве русского, а потому, что он "русский
в наименьшей по возможности мере". Французский "Колокол"
был встречен холодно. Тургенев в это время писал ему: "дай Бог
тебе прожить сто лет, и ты умрешь последним славянофилом, и будешь
писать статьи умные, забавные, парадоксальные и глубокие, которых
нельзя будет не дочитать до конца. Сожалею я только о том, что ты
почел нужным нарядиться в платье, не совсем тебе подходящее. Верь мне
или не верь, но для так называемого воздействия на европейскую
публику все твои статьи бесполезны". Скоро и сам Г. должен был в
этом сознаться. "Caro mio! — нам пора в отставку и
приняться за что-нибудь другое — за большие сочинения или
длинную старость" — пишет он Огареву 14 июля 1868 года.
Наконец, № 14—15 "Колокол" от 1 декабря вышел с
письмом Г. на имя Огарева; здесь говорилось, что существование
журнала стало искусственным и издание его теперь не нужно: "пойдем
же нашею дорогою, рука об руку, как начали. Отдых не далек".
Оглядываясь назад в конце своей, этим и закончившейся, журнальной
деятельности, Г. имел одно утешение в чистоте своих намерений и с
полным правом писал о себе: "Мы можем упрекать себя во многих
ошибках, многих заблуждениях; но если мы неповинны в какой-либо
слабости эмиграции — так это в позировании; мы не позировали ни
в качестве заговорщиков, ни в качестве диктаторов, ни разоблачителей,
посланников или иных чиновников революции. Мы говорили и повторяли,
что мы лишь случайные представители подпольного движения в России от
дней Николая — его свободный голос, его крик негодования,
страдания, надежды, когда из тайного движение становится явным"
("Kolokol", № 7).
В
связи с толками о прекращении "Колокола" возникали и слухи
о возвращении Г. в Россию, и мысль об этом так томила его, что он в
следующем 1869 г. серьезно обсуждал, на каких условиях могло бы это
состояться. Сколько мог, Г. продолжал вглядываться в то, что делается
в России, следил за журналами, за судом и земством. Его тешила
возможность напечатать некоторые статьи ("Скуки ради") в
газете "Неделя" за подписью И. Нионский (от названия
городка Нион под Женевой), но тогдашнее бездеятельное положение
настраивало на безнадежные мысли о целых поколениях русских людей.
"Свободной России мы не увидим. Весь наш труд в ломке
препятствий и расчищении места". В 1869 г. Г. издает последнюю
восьмую книжку "Полярной Звезды", чисто беллетристического
содержания. Кроме того набрасывались воспоминания и написаны
замечательные письма "К старому товарищу" (М. Бакунину).
Еще и раньше в Г. была сильна жилка философа-созерцателя бесконечного
бега и суеты мира явлений. Теперь она заметна особенно сильно. В
качестве "постороннего" мелкой ежедневной борьбе
общественных сил, он вдумывается в "вечное", что
развертывается в ней. Человечество и его темные пути занимают его
больше, чем личность, и смысл личного в гармоническом слиянии с общим
шагом людским, в который он в эти последние свои годы и стремится
глубже всмотреться. Прежние мысли д-ра Крупова о повальном безумии
рода человеческого кажутся ему теперь слишком оптимистическими, и в
продолжение своей московской сатиры он пишет "Aphorismata"
Тита Левиафанского. Этот мрачный прозектор-семинар, отъявленный
нигилист, в противность своему учителю Крупову, видит в безумии
человечества не болезнь, от которой оно с течением времени
освобождается, но органическое его свойство, без которого "род
человеческий, как Калигула, возжелает иметь едину главу и едину
каротиду, чтоб перерезать ее одним ударом бистурия"... Это
безумие отлилось, говоря серьезно — в рабскую покорность
человеческих масс готовым формам мысли и социальных отношений.
По-прежнему протест Г. против этой покорности обветшавшим формам
звучит в его речи, привычно остроумной, но с большим оттенком горечи.
Он не видит достаточно ясного выхода и в построениях тогдашнего
социализма, упрекая последний в особенности в том, что он одною ногою
стоит на почве веры,
а не науки. Наука — вот единственное, что может составить
противовес и опору при индивидуальной беспомощности людей и массовом
их безумии, и в одном письме Г. характерно противопоставляет
мучительному умиранию больного ребенка и зверству войны пруссаков с
Австрией — "величайший факт: телеграф между Нью-Йорком и
Лондоном кончен". В "письмах к старому товарищу", этом
как бы социально-политическом завещании Г., с глубоким чувством
выражено все то же новое основное настроение его. Бакунин всецело
погрузился в это время в пропаганду скорейшего насильственного
разрушения старого мира. В противность старому другу, Г. остался при
мысли о пересоздании мещанского, буржуазного государства в
государство народное. "Исключительному царству капитала и
безусловному праву собственности так же пришел конец, как некогда
пришел конец царству феодальному и аристократическому". Но
великая сила бессознательной пассивности народных масс — сила,
с которой приходится считаться, потому что "знания и понимания
не возьмешь никакими coup d´état и никакими coup de tête".
"Общее постановление задачи не дает ни путей, ни средств, ни
даже достаточной среды. Насилием их не завоюешь. Подорванный порохом
весь мир буржуазный, когда уляжется дым и расчистят развалины, снова
начнет с разными изменениями какой-нибудь буржуазный мир... потому,
что он внутри не кончен, и потому еще, что ни мир построяющий, ни
новая организация не настолько готовы, чтобы пополниться
осуществляясь"... "Старый порядок вещей крепче признанием
его, чем
материальною силою, его поддерживающею". Отсюда, по мысли Г.,
прежде всего обязательна терпимость к темному пути, которым бредет,
спотыкаясь и обливаясь кровью, человечество. "Винить,
наказывать, отдавать на копье — все это становится ниже нашего
понимания". "Собственность, семья, церковь, государство
были огромными воспитательными формами человеческого освобождения и
развития, мы выходили из них по мановении надобности. Обрушивать
ответственность за былое и современное на последних представителей
"прежней правды", делающейся "настоящею неправдою",
так же нелепо, как было нелепо и несправедливо казнить французских
маркизов за то, что они не якобинцы, и еще хуже, потому что мы за
себя не имеем якобинского оправдания: наивной веры в свою правоту, в
свое право". В следующем письме Г. развивает мысль, что новый
строй должен вырасти на почве сознательного понимания массами всего
сложного социального процесса, в противоположность существующей
бессознательности. Г. не боится назвать себя постепеновцем и
высказаться против всякого насаждения принципов и институтов,
считаемых высшими, насильственным кровавым путем. "Ни ты, ни я,
— говорит Г., — мы не изменили наших убеждений, но разно
стали к вопросу. Ты рвешься вперед по-прежнему со страстью
разрушения, которую принимаешь за творческую страсть... ломая
препятствия и уважая историю только в будущем. Я не верю в прежние
революционные пути и стараюсь понять шаг людской в былом и настоящем,
для того, чтобы знать, как идти с ним в ногу, не отставая и не
забегая в такую даль, в которую люди не пойдут за мною, не могут
идти". Эти два первых письма были написаны в той Ницце, с
которою было связано у Г. столько скорбных воспоминаний, и здесь в
полном досуге и уединении вылились эти мысли веско и спокойно. Два
следующих письма к Бакунину написаны уже позднее, осенью 1869 г. в
Брюсселе и Париже, и касаются частностей бакунинского революционизма,
напр. Г. энергично опровергает мысль, будто наука аристократична и
непосредственная социально-революционная борьба должна первенствовать
над наукою; письма содержат также протест против обращения к "дурным
страстям" в качестве революционного средства. "Нет, великие
перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей... Я не верю в
серьезность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и
сделкам. Проповедь нужна людям, проповедь неустанная, ежели путная;
проповедь, равно обращенная к работнику и хозяину, к земледельцу и
мещанину. Апостолы нам нужны прежде авангардных офицеров, прежде
саперов разрушения". Установившееся эволюционное мировоззрение,
не только в естественно-научной, но и в социологической области,
подготовило к этому пониманию задачи общественного развития, как
задачи перевоспитания масс под знаменем науки и просвещения, задачи,
менее всего разрешимой экспериментами над человеческими жизнями и
кровью. Так, тяжелое раздумье последних лет Г. все же просветлено его
верою в великую освобождающую и благую силу науки; "наука учит
нас смирению. Она не может ни на что глядеть свысока, она не знает,
что такое свысока, она ничего не презирает, никогда не лжет для роли
и ничего не скрывает из кокетства. Она останавливается пред фактами
как исследователь, иногда как врач, никогда как палач, еще меньше с
враждебностью и иронией. Наука — я, ведь, не обязан скрывать
несколько слов в тиши душевной, — наука — любовь, как
сказал Спиноза о мысли и ведении". Этою "интеллектуальною
любовью к Богу" Спинозы по истине объяты последние творческие
настроения мысли Г., они дышат выстраданным чувством терпимости к
людям и подымают порою его образ на высоту умудренного жизнью и
размышлением учителя жизни.
Однако
вся внешняя тревожная жизнь Герцена и переезды много мешали
сосредоточенной работе. Осенью 1869 г. он поселился в Париже, с
кое-какими новыми планами литературно-издательской деятельности. Г.
зажил сначала в Hôtel du Louvre, потом на Rue de Rivoli в
меблированном доме Pavillon de Rohan, с частью своего семейства, не
как знаменитый эмигрант, вокруг которого в Париже мог бы
сгруппироваться более или менее видный политический круг, а просто
иностранцем, живо интересующимся парижскою жизнью. По-прежнему в его
письмах мелькают ноты досады, что не налаживается и здесь спокойная
жизнь: "Такая тоска по покою, по отсутствию тревоги, по
recueillement, — пишет он Огареву, — что нельзя себе
представить. Желание пожить одному мешает мне думать, смотреть,
читать". Он мрачно настроен и французскою жизнью: ждет разгрома
Франции со стороны Пруссии, что как известно блистательно
оправдалось, и предвидит во Франции тяжелую внутреннюю смуту и
взаимное уничтожение, разразившиеся во время коммуны. Между тем
тяжелая хроническая болезнь, развившаяся уже года три назад, диабет,
делала свое разрушительное дело, хотя, несмотря на внешние признаки
болезни, постарение, худобу и желтизну, Г. сохранял весь свой
умственный блеск и жар.
Видевший
его за несколько дней до последней болезни. П. Боборыкин "испытал
самый сильный припадок горечи и обиды за то, что такой полный еще
жизни, творчества и умственного блеска, такой великий возбудитель
политического и социального самосознания нашего отечества принужден
был все-таки довольствоваться жизнью иностранца". В это время
Париж, уже сбрасывавший иго Наполеона III, глухо волновался из-за
убийства принцем Пьером Бонапартом журналиста Нуара. Происходили
бурные собрания протеста. На одном из них Г. простудился, быстро
развилось воспаление легких, и 9 (21) января он скончался. Нежная
любовь к Огареву прорывалась до последних сознательных минут Г., и он
умер с вопросом о депеше от друга. Временно прах Г. был погребен на
кладбище Père-Lachaise, 23 января. Похороны были гражданские,
почтить усопшего собралось человек 500, личные друзья и ближайшие
родственники и представители парижской и международной демократий. На
могиле была произнесена речь на французском языке только близким
последнее время к Г. эмигрантом Вырубовым. Он говорил о том
памятнике, какой некогда воздвигнет Герцену родина, с надписью
"великому гражданину, великому изгнаннику — Александру
Герцену — благодарная Россия", к которой с полным правом
можно будет также добавить слова: "велики его заслуги пред
человечеством" (il a bien mérité de l´humanité).
В России смерть Г. была отмечена весьма сдержанно краткими
некрологами. Столь же сдержанны были, если не сказать больше (одно
радикальное издание рекомендовало спустить его сочинения, кроме
художественных, вместе со старой ветошью в чулан) и отзывы русской
зарубежной печати; впрочем, с горячей симпатией и правильной оценкой
исторической роли Г. выступила анонимная брошюра: "А. И. Герцен.
Несколько слов от русского к русским". Очень тепло отозвались и
иностранные большие газеты. Через некоторое время прах Г., согласно
неоднократно им при жизни выраженному желанию, был перенесен в Ниццу
и погребен рядом с телом Наталии Александровны Герцен. На могиле
сооружен прекрасный памятник, работы Забелло, частью на средства
семьи, частью на общественный сбор между заграничными почитателями Г.
"Г.
резюмировал в себе несколько десятилетий умственной жизни в России.
Он представлял собою не какой-нибудь слой или класс людей, а русское
современное ему общество без всякого различия сословий. В нем был и
народный дух, и аристократическое чувство, и художественное чутье, и
научное образование, в него вошли, уравновешиваясь и сливаясь, все
элементы русской жизни, он был типом цельным, на который нельзя
смотреть с какой-нибудь специальной точки зрения" (Вырубов,
предисловие к заграничному собранию соч. Г.). И не только в русскую,
но и западноевропейскую общественность и литературу вошел Г., и его
биограф-немец Eckhardt, согласно с речью Вырубова на могиле Г.,
признает, что своею деятельностью "Г. воздвиг себе прочный
памятник не только в русской, но и мировой истории". Если
историческая роль Г. вне сомнений, хотя и отходит в прошлое, то он
остается действенным, как писатель и публицист-художник, в
произведениях которого живет его страстная душа, с ее шиллеровским
лиризмом. В ней бился также неиссякаемый родник живого национального
чувства, чуждого какого-нибудь шовинизма. В этом была та
физиологическая черта, которая роднила объевропеившегося москвича,
совершенного "афея", с "православно-веровавшими
славянофилами" больше, чем с многими радикальными людьми Запада.
Разлитая в каждой строке Г. и каждой странице его жизни музыка любви
к родине, тоски по ней и веры в родину, спасшей его на краю
нравственной гибели, долго и долго будет захватывать, чаровать и
заражать читателя великим и плодотворным энтузиазмом. Столь же
обаятельна многими чертами его личность и индивидуальная жизнь,
вопреки таких слабостей, как некоторое тщеславие, податливость чужому
влиянию и т. п. Гармоническая по существу натура Герцена, сочетавшая
зоркий трезвый громадный ум с пылким сердцем, напоминает здоровую
натуру Пушкина, и в итоге пережитых им колебаний, сомнений и тревог
всегда берет верх здоровое чувство плодотворного оптимизма и
идеализма, который умеет стоически принимать, что человек не вне
законов природы и общественности, умеет смириться пред истиной, но
истину видит и в себе самом, в собственных чаяниях "жизни
будущего века", в том, что "из врат храма науки
человечество выйдет с гордым и поднятым челом на творческое создание
веси Божией". "Осердеченный ум", — выражение
Белинского, — Г. покоряет себе мощью и красотой своих исканий
истины и социальной справедливости. Жизнь его та же "героическая
симфония", с которой сравнивали его произведения, это —
фаустовское искание истины и дела, подвига, которому он мог бы
отдаться, чтобы сказать мгновению: "остановись, прекрасно ты!".
И такими мгновениями была богата его жизнь. Жизнь Г. "горит и
жжет". По полноте, яркости и красоте своих духовных переживаний
и их отражением в художественном слове, он достиг высших вершин, на
какие только подымался русский гений, и в Г. наряду с такими
представителями духовного творчества и мысли, как Пушкин, Лев
Толстой, Достоевский, Белинский и немногие другие, также залог и
обетование не увядающей творческой мощи русского народа.
Литература
о Герцене. Крупнейший
источник для биографии Герцена составляют его сочинения, особенно
"Былое и Думы", письма и разнообразные личные заявления и
признания во многих статьях. Полного собрания сочинений, однако, до
сих пор не существует. В 1875—79 гг. вышло за границей
десятитомное собрание, дополнением к которому служат заграничные же —
сборник посмертных статей 1870 г. и сборник избранных статей
"Колокола", изд. в Женеве в 1887 г. В России был в 1870 г.,
без имени автора, напечатан сборник "Раздумье", заключающий
некоторые произведения Г., напечатанные до отъезда его за границу, и
с 1847 г. несколько раз переиздан роман "Кто виноват?". В
1905 г., с разрешения предварительной цензуры, напечатаны в издании
Ф. Павленкова в СПб. "Сочинения и переписка Г. с Н. А.
Захарьиной", в семи томах, с примечаниями, указателем и 8
снимками (7 портретов и 1 статуя). Это собрание не только не полно,
но вдобавок текст Г. во многих произведениях искажен цензурными
исключениями до неузнаваемости. Далее изданы Павленковым же некоторые
произведения Г. уже с полным текстом: в 1906 г.: "Роберт Оуэн",
"Александр ? и В. Н. Каразин", "Княгиня Екатерина
Романовна Дашкова", "С того берега", и др.; в 1907 г.:
"Статьи о Польше из "Колокола" (книга была
конфискована), "О развитии революционных идей в России"
(перевод с французского А. Тверитинова).
Переводы
статей Герцена,
появившиеся в
1912 году в журналах: "Пролегомены", "Заветы", №
1 (не окончено); "Новая дата русской литературы", "Русское
Богатство", №№ 3—4; "В редакцию "Польского
Демократа", "Совр. Мир", № 6.
В
настоящее время в СПб. печатается и начнет выходить с 1915 года
первое собрание сочинений Г., под редакциею М. К. Лемке, которое
будет приближаться, действительно, к полному собранию. Сюда войдет и
неизвестная часть "Былого и Дум", и дан будет обширный
комментарий.
Библиография,
наиболее полная, сочинений Г., а также литературы о Г., кончая 1907
г., дана А. Г. Фоминым в книге: Ч. Ветринский. "Герцен. Жизнь.
Мысли. Деятельность". СПб. 1908 г. Изд. "Библиотека Светоча
под редакцией С. А. Венгерова". Стр. ХV?+532. Приводим здесь из
литературы о Г. лишь наиболее существенное.
Книги
и брошюры,
специально посвященные Г. :
Ч. Ветринский.
"Герцен"(см. выше). — "Письма Тургенева и Г. к
А. А. Краевскому. Из собрания автографов Имп. Публ. Библиотеки".
СПб. 1893 (также прил. к отчету Имп. Публ. Библ. за 1890 г.). —
В. Д. Смирнов. "А. И. Герцен". СПб. 1897—98. —
Батуринский В. "А. И. Герцен, его друзья и знакомые". СПб.
1904. Том I. — С. Н. Булгаков. "Душевная драма Г.".
Киев 1905. — Белозерский Н. "Герцен, славянофилы и
западники". СПб. 1905. — Гершензон М.
"Социально-политические взгляды Герцена". M. 1906. —
Диесперов. "А. И. Герцен" (Современная библиотека, т-ва И.
Сытина). М. 1906. — Овсянико-Куликовский Д. Н. "Герцен.
Характеристика". СПб. 1908. — Алексей Веселовский.
"Герцен-писатель". Очерк. М. 1909 (первон. "Вестн.
Европы", 1908). — "Материалы для биографии Г. Отрывки
из воспоминаний М. К. Рейхель (Эрн) и письма к ней А. И. Герцена".
Изд. Л. Э. Бухгейм. М. 1909. — Ч. Ветринский. "Странички
Герцена", Н. Новгород, 1912. 16 стр. — В. Богучарский. "А.
И. Герцен". Издание кружка имени Герцена. СПб. 1912.
Книги
и сборники,
содержащие статьи и сведения о Г. и его письма.
— Энциклопедические словари и указатели: Брокгауза и Ефрона,
"Просвещение", Геннади, Межова и др. — Барсуков.
"Жизнь и Труды Погодина". — "Краткое обозрение
направления периодических изданий и газет и отзывов их по важнейшим
правительственным и другим вопросам за 1862 г.". СПб.
(конфиденциальная брошюра). — А. Станкевич. "Грановский и
его переписка". Москва. 1897 г. — Пыпин А. "Белинский,
его жизнь и переписка", СПб. 1907 (втор. изд.). — Анненков
"Воспоминания и критические очерки". СПб. 1877—1881.
Т. III. — Его же "Литерат. воспоминания". СПб. 1909.
— "Анненков и его друзья". СПб. 1892. — Т. П.
Пассек. "Из дальних лет". СПб. 1905 (второе изд.). —
Семевский В. "Крестьянский вопрос в царствование Николая I".
СПб. 1888. — С. Неведенский "Катков и его время".
СПб. 1888. — "Главные деятели освобождения крестьян".
Под ред. С. Венгерова. СПб. 1903. — А. А. Корнилов
"Крестьянская реформа". СПб. 1905. — Его же
"Общественное движение при Императоре Александре II". М.
1909. Панаева-Головачева. "Русские писатели и артисты".
СПб. 1890. — Панаев И. "Литературные воспоминания".
Соч. т. VI и отд. изд. СПб. 1888 (изд. 3-е). — Скабичевский.
Сочинения, т. I. 1890—1903. ("Три человека сороковых
годов" и "Сорок лет русской критики"). — "Помощь
голодающим". Сборн. М. 1892. — Шелгунов. Сочинения. Изд.
О. Н. Поповой, третье, т. II. ("По поводу одной книги"
(Раздумье) и "Из прошлого и настоящего"). —
"Юбилейный сборник Литературного фонда". СПб. 1909.
(дополнения к воспоминаниям Шелгунова). — "Почин",
сборники Общества любителей рос. словесности на 1895 и 1896 гг.
(статьи Е. Некрасовой и разн. матер.) — Алексей Веселовский,
"Западное влияние в новой русской литературе". М. 1906
(третье изд. ). — Его же, "Этюды и характеристики".
М. 1907 (3-е изд.). — Ветринский Ч., "T. H. Грановский и
его время". СПб. 1905 (изд. 2-е). — Его же, "В
сороковых годах". M. 1899. — "История русской
литературы XIX века", под редакцией Овсянико-Куликовского,
Грузинского и Сакулина, том II (статьи Ч. Ветринского: "Сороковые
годы XIX века" и "Герцен до отъезда за границу") и т.
III (ст. Плеханова, "Герцен-эмигрант"). — Ф. Нелидов,
"Западники сороковых годов: Станкевич, Белинский, Герцен,
Грановский и др.", "Историко-литературная библиотека, под
редакцией А. Грузинского". Вып. II. М. 1910. — Головин К.,
"Русский роман и русское общество". СПб. 1897. —
Страхов Н., "Борьба с Западом в нашей литературе". Том I.
СПб. 1897—8. — Белоголовый Н. "Воспоминания и другие
статьи", СПб. 1901. (4-е изд.). — Отчеты Румянцевского
музея 1899, 1900, 1902, 1903, 1906 гг. — Волынский "Борьба
за идеализм". СПб. 1900. — Милюков П. "Из истории
русской интеллигенции". СПб. 1902. — Морозов П. "Минувший
век". Литературные очерки. СПб. 1902. — Энгельгардт Н.
"История русской литературы XIX века". СПб. 1902. —
Бородкин. "Славянофильство Тютчева и Герцена". СПб. 1902. —
"Литературный архив", изд. П. Картавовым. СПб. 1902. —
"Отч. Имп. Публ. Библ. за 1898 г.". СПб. 1902 (письмо к Луи
Блану). — Огарева-Тучкова. "Воспоминания". M. 1903. —
Козмин, "Очерки по истории русского романтизма". СПб. 1903.
— Стасов В. "Н. Н. Ге". М., 1904. — Бороздин А.
"Литературные характеристики XIX в." т. II. вып. I, СПб.
1904, — Богучарский В., "Из прошлого русского общества".
СПб. 1904. —Андреевич. "Опыт философии русской
литературы". СПб. 1905. — Соловьев Е., (Андреевич).
"Очерки по истории русской литературы XIX века". СПб. 1907.
— Драгоманов. "Герцен, Бакунин, Чернышевский и польский
вопрос". Казань, 1906 (частичное переиздание книги "Историческая
Польша и русская демократия", изд. за границей). —
Овсянико-Куликовский. "Очерки из истории русской интеллигенции".
M. 1906—1907, т. I и II. — Ганжулевич. "Достоевский
и Герцен в истории русского самосознания". СПб. 1907. —
Иванов-Разумник. "История русской общественной мысли". Т.
I. СПб. 1907. — Писарев. Статья о Шедо-Ферроти в
"Дополнительном выпуске" к "Сочинениям Писарева".
СПб. 1907. — Глинский Б. "Борьба за конституцию.
Исторические очерки". СПб. 1908. — Гершензон M. "Чаадаев.
Жизнь и мышление". СПб. 1908. — Его же. "История
молодой России". М. 1908. — Его же. "Жизнь В. С.
Печерина". М. 1910. — Его же. "Образы прошлого".
М. 1913. — Лемке. "Николаевские жандармы и литература
1826—55 гг.". СПб. 1908. — Его же. "Эпоха
цензурных реформ 1859—65 гг.". СПб. 1904. — Его же.
"Очерки освободительного движения шестидесятых годов". СПб.
1908. (Дело 32-х, дело П. А. Мартьянова). — П. Сергеенко.
"Толстой и его современники". М. 1911. — "Записки
А. И. Кошелева". Изд. "Всем. Вестн." 1907 г. —
"Биография А. И. Кошелева", т. II, M. 1892. — С.
Ашевский. "Белинский в оценке современников". СПб. 1911. —
П. Гутьяр. "И. С. Тургенев". Юрьев, 1907. — П.
Бирюков. "Биография Л. Н. Толстого". Том I. М. 1911 г.
(изд. второе). — Гусев. "Воспоминания о Л. Н. Толстом".
М., 1911. — "Материалы для истории революционного движения
в России в 60-х гг.". Под ред. Б. Базилевского (В.
Богучарского). Изд. "Донской Речи" (журн. "Рус. Истор.
Библиотека", № 2). — Петр Струве. "Patriotica.
Политика, культура, религия, социализм". СПб. 1911. (Герцен.
Речь, произнесенная в кружке имени А. И. Герцена. 9-го января 1908.
Стр. 526—530). — "Великая реформа", сборник в
память 50-летия освобождения крестьян. M. 1911. Статья Ч.
Ветринского: "Колокол" и крестьянская реформа". —
Кроме того, имя Герцена многократно упомянуто в разнообразных
сборниках и статьях, посвященных освобождению крестьян и вышедших в
свет около 19 февраля 1911 года. — Боборыкин П. "Столицы
мира". M. 1912. — Амфитеатров А. "Сочинения" в
изд. "Просвещения", т. XIV, "Славные мертвецы". —
проф. И. И. Иванов. "И. С. Тургенев". Нежин, 1914 (об этой
книге: Л. Козловский, "Голос Мин." 1913, № 11). —
"Стасюлевич и его современники" (СПб., с 1911 г. вышло до
половины 1914 г. 5 томов, см. по указателям к каждому тому).
src="http://pagead2.googlesyndication.com/pagead/show_ads.js">
Журнальные
и газетные статьи и заметки
(подробности и мелочи в библиографии А. Г. Фомина; статьи, вошедшие в
вышеуказанные книги, не повторяются): Д. П. "Новые подвиги наших
лондонских агитаторов". "Рус. Вестн." 1862 г., № 9. —
"Г. Герцен и Г. Огарев". "Наше Время" 1862 г., №№
166, 169, 189, 196, 248; 1863 г., №№ 8 и 11. — М. Катков,
"Заметка для издателя "Колокола". "Русский Вест."
1862 г., № 7. — Д. П., "Партия Герцена и старообрядцы".
"Русск. В." 1867, № 3. — М. Погодин, "Дорожные
Записки". "Русский", 1867 г., №№ 9 и 10. —
"Голос" 1867, № 75 (от редакции по поводу письма Г. в № 58
газ. "Москва"). — "Бирж. Вед." 1869 г., №№
71, 73, 95. — "Голос", № 95 (письмо Г.). —
Некрологи (1870 г.): "Неделя", № 5; "Отеч. Зап.",
№ 2; "Бирж. Вед.", № 27; "Русск. Ведом.", № 8;
"Спб. Вед.", № 13; "Всеобщая Газ.", № 13; Нил
Адмирари, "Голос" № 18; "Весть", № 16; "Домаш.
Беседа", № 12; "Вест. Евр.", № 2; M. Погодин. "А.
И. Герцен". "Заря", № 2; "Русская Лет.", №
3; "Совр. Извест.", № 10; Д. Н. Свербеев. "Воспоминания
об Г.". "Русск. Арх.", № 3. — "О посмертных
сочинениях Г."
(1871 г.): "Рус.
Вест.", № 2; П. Щ., "Лучше поздно, чем никогда, "Русск.
Вест.", № 8; "Беседа", № 7. — "Письма Г. к
Витбергу". "Русская Старина", 1876 г., т. XVIII. —
"Встреча с Г.", "Рус. Мысль", 1882 г., № 12. —
Письма Г. к Д. П. Голохвастову, "Русск. Арх." 1887 г., № 8.
— "Из переписки недавних деятелей", "Рус. М."
1888 г., №№ 7, 8, 10, 11; 1889, №№ 3, 9, 10; 1891, №№ 6—8; —
В. Курута, "А. И. Герцен" (из материалов для его биогр.),
"Рус. M." 1889, №№ 5 и 6. — Некрасова Е., "А. И.
Герцен". "Его заметки и наброски", "Рус. Стар."
1889 г., № 1; письма Г. к Кельсиеву, там же. — А. М-ский.
"Герцен и его корреспонденты", "Рус. Вест.",
1889, №№ 4 и 5. — "Белинский в письмах к Г.", "Рус.
M." 1891, № 1. — А. Волынский, "Литературные
заметки", "Сев. Вестник" 1892, № 6, 1893, № 10, 1894,
№ 4, 1895, № 5. — Д. А. Корсаков, "Из литературной
переписки Кавелина", "Рус. М." 1892, № 1. —
Письма Полевого к Герцену, "Рус. М." 1892, № 7. — "Из
новых воспоминаний о Г.", "Вест. иностр. литературы",
1894, кн. XII. — Н. Ге, "Встречи". "Сев.
Вестн.", 1894, № 3. — Е. Некрасова, "Связка писем
Г.". "Сев. Вест." 1894, №№ 7 и 8. — "Отрывки
из дневника". "Сев. Вест." 1894. № 11. — Е.
Некрасова, "Юношеские литературные труды Г.", "Сев.
Вест." 1895, № 9. "Из интимной переписки Г.","Сев.
Вест." 1895, № 12. "Из переписки Тургенева и Герцена",
"Русск. Обозрение" 1895, 1. — Н. М. Павлов, "Полемика
Каткова с Г.", "Русское Обозрение" 1895 г., май, июнь
и авг. — В. Цеэ, "Воспоминания", "Русск. Стар."
1897, № 11. — "Письма Витберга к Г.", "Рус.
Стар." 1897, № 12. — Щепкин. "Воспоминания",
"Рус. Вед.", № 263. "Воспом. Салиаса", "Нов.
Вр." 1898, № 7906. "Письма Г. к неизвестному",
"Русское Обозрение" 1898, № 5. — Белозерский H.,
"Материалы для биогр. Г.", "Русск. Мысль", 1899
г., № 8. — "Из воспоминаний старой идеалистки о Г.",
"Вест. Евр." 1900, № 11. — Милюков, "Памяти Г.",
"Мир Божий", 1900, № 2. — Пятковский А., "Две
встречи с Г.", "Наблюдатель", 1900, кн. 2—4. —
М-ва Н., "Культурная деятельность Г. в провинции", "Русск.
М." 1900, № 2. — Л-ва С., "Новые воспоминания о Г.",
"Р. М." 1900, № 7. — Горнфельд, "Памяти Г.",
"Русское Богатство", 1900, кн. 1, и др. заметки в газетах и
журналах начала 1900 г. по случаю 30-летия смерти Г. —
Белозерский, "Герцен и молодое поколение", "Вестн.
всем. истор." 1901, № 2. — "Два письма Г.",
"Ежемесячные соч." 1901, № 6. — "За 16 лет.
Письма Тургенева". Там же, кн. 12. — Н. Козмин, "Из
истории русской литературы 30-х гг.", "Изв. Отд. р. яз. и
слов. И. Ак. Наук" 1901, т. VI, кн. IV. —Белозерский.
"Матер. для биогр. Г." "Научное Обозр." 1901, кн.
7. — В. Панаев, "Воспоминания", "Русск.
Старина", 1901, № 9, 1902, № 5, 1903, № 2. — "Из
хроники моск. универс.", "Русск. Арх." 1901, № 2. —
В. Подарский. "Наша текущая жизнь". "Рус. Бог."
1901, № 12. — Вергун Д., "Г. и славянский вопрос",
"Славянский Век", № 19. — "Русские писатели в их
переписке", "Рус. Мысль" 1902, №№ 11 и 12. —
Батуринский В., "Герцен, его друзья и знакомые", "Всемирный
Вестник" 1903, №№ 2—5; 1904, №№ 1, 4, 7—9, XI и XII;
1905, №№ 1—3, 5, 8 и 9. — Его же, "В начале
сороковых гг.", "Всем. Вестн." 1903, № 4. —
"Кавелин и Герцен", "Всемирный Вест." 1903, № 8.
— Лозинский E. "Детские годы и сем. воспитание Г.",
"Вест. Воспитания" 1903, № 8. —
Романович-Славатинский, "Моя жизнь", "Вест. Евр."
№ 3. — "Похороны Г.", "Мир Божий" 1903, №
2. — Некрасова, "Интересный документ о Г." "Бакинские
известия" 1903, № 7, и "Образование" 1903, № 2. —
Ее же, "Из заграничной жизни Г.", "Рус. Вед.",
№119. — Воропонов Ф., "Сорок лет тому назад", "Вест.
Евр." 1904, № 7. — Н. Ашешов, "Новая книга о Г."
(Батуринский), "Образование" 1904, № 1. — Некрасова,
"Щепкин и Г.", "Рус. Мысль" 1904, кн. 1. —
Ее же, "Г., его хлопоты о заграничном паспорте и последняя
поездка в Петербург". Там же, №№ 9 и 11. — Отзывы и статьи
по поводу выхода сочинений Г. в издании Ф. Павленкова в журналах и
газетах 1905 г. и по поводу 35-летия смерти. — Макшеева А.,
"Детские и отроческие годы Г." "Всем. Вест."
1905, №№ 10 и 11. — Ее же, "Студенческие годы Г.".
Там же № 12. — Ветринский, "Г. за границей". Статья
Ф. Альтгауза, Р. М. 1905, № 11. — Рейнгардт, "Чернышевский
по воспоминаниям разных лиц", "Рус. Стар." 1905, № 2.
— Лемке М, "Очерки жизни и деятельности Г., Огарева и их
друзей", "Мир Божий" 1906, №№ 1, 2, 4 и 7. — Его
же, "Герцен в Европе", "Современный мир" 1906,
кн. 1 (октябрь). — С. Ашевский, "Освобождение крестьян и
"Колокол". "Совр. мир" 1906, № 12. —
"Письмо Г. к Ю. Курута", "Русск. Вед." 1906, №
62. — В. К., "Неизвестный труд Г.", "Русь"
1906, № 4. — M. Гершензон, "Западные друзья Г."
"Былое" 1907, №№ 4 и 5. — Его же, "Г. и Запад",
"Русск. Мысль" 1907, № 3. — "Пятидесятилетие
"Колокола" и письма Г. к Мишле", "Былое"
1907, № 7. — М. К. Лемке, "Неизданная глава из "Был.
и Д.". "Былое", № 5. — "Письма Г. к М.
Вовчку". "Былое", № 10. — "Влад. Энгельсон
и его письма к Г.", "Всем. Вестн." 1907, № 1
(перепечатка брошюры, изд. в Штутгарте "Освобождением"). —
Г. П. Георгиевский, "Из переписки Герцена и Огарева",
"Вест. Евр." 1907, № 6; 1908, № 1, 2, 3. —
Ветринский, Ч., "К биографии Герцена и Бакунина", "Русск.
Мысль" 1907, кн. 1. — Боборыкин П., "А. И. Герцен",
"Русск. Мысль" 1907, № 11. — С. Ашевский, "Реформы
Александра II и "Колокол", "Совр. Мир" 1907, №№
1—3. — "Заметки в газетах по поводу пятидесятилетия
"Колокола"(1907). — "Письма Г. к Аксаковым"
("Минувшие годы", 1908, № 8). "К Марко Вовчку"
(там же, № 3). — Русанов Н., "Влияние европейского
социализма на декабристов и Г.", "Мин. годы" 1908, №
12 (см. также другие книжки журнала по указателю). —
Ивановский, В., "Г. как социалист", "Образование",
1907, №№ 2 и 3. — Дионео, "Г. в Теддингтоне", "Русск.
Вед." 1906, № 163. — Кульман. "Политические идеи Г.",
"Свобода и Культура" 1906, № 4. — Ветринский, Ч.,
"Памяти Г." (неизданное посвящение к второй главе "С
того берега" и речь Вырубова на могиле Г.), "Час" 1908
г., № 88 от 8 янв. — Его же, "Г. и Стасов", "Русск.
Ведом." 1910, № 6. — Ряд заметок в газ. по случаю
сорокалетия смерти Г. — В. Б-ий, "Память о Г. в Болгарии",
"Речь" 1910, № 68. — Каренин, В., "Г., Бакунин и
Ж. Занд", "Русск. Мысль", 1910, № 3. — Н.
Русанов, "Западный социализм и русский социализм Г.",
"Русск. Богат." 1909, №№ 7 и 8. — Тарле, "Неизд.
письма Герцена", "Совр. Мир" 1908, № 9. — Н.
Котляревский, "Из общественного настроения 60-х гг.",
"Колокол" 1857—1861 гг. "Вестн. Евр." 1911,
№№ 6 и 7.
Журнальные
статьи 1912 года, появившиеся в связи с 100-летним юбилеем рождения
Г.: Д. Овсянико-Куликовский, "Герцен-художник", "В.
Евр.", № 3. — Н. Кузьмин, "Памяти Г.", "Мир",
№ 1. — С. Кавос-Дехтерева, "Герцен и Наташа", "Русск.
Мысль", № 3. — Г. Плеханов, "Философские взгляды
Герцена", "Совр. Мир", № 3—4. — Г. Чернов,
"Не вовремя родившийся", "Заветы", № 1. —
В. Ленуар, "Великий образец самокритики", ibidem. —
Н. Бродский, "А. И. Герцен в России", "Вестн.
Воспитания", 1912, № 3. — Л. Логвинович, "Гений
жизни", "Идеология А. И. Герцена", "Жизнь для
всех", № 3. — Н. Галафре, "Жизнь А. И. Герцена".
Ibidem. — А. Корнилов, "К столетию дня рождения А. И.
Герцена". — В. Я. Богучарский "Герцен и первая из
великих реформ". — Л. В. Слонимский, "А. И. Герцен и
К. Д. Кавелин". Все три статьи в "Запросы жизни" № 12.
— И. Попов, "У могилы Герцена". "Путь", №
5. — Ю. Соболев, "Герцен и его любовь". Ibidem. —
Иванов-Разумник "Драмы Герцена", "Русск. Богатство",
№ 3. — Его же. "Неизвестные повести Герцена" "Русск.
Богат.", № 5. — П. Струве, "Герцен" "Русск.
Мысли", № 4. — Иванов-Разумник, "Три письма Герцена",
"Современ.", № 4. — А. Луначарский, "Памяти
Герцена", "Новая Жизнь", № 4. — И.
Горбунов-Посадов, "Столетие со дня
рождения Г.",
"Свободное воспитание", № 8, — май. — "Из
мыслей Герцена" Ibidem. — А. Хатченко, "Герцен и
Украина", "Украинская Жизнь", № 4, апрель. — Е.
Аничков, "Обществ. взгляды Герцена" "Новый журнал для
всех", № 4. — Ю. Стеклов, "Герцен и Чернышевский",
"Современ.", 1912, № 7, июль. — M. Ковалевский,
"Герцен и освободительное движение на Западе", "Вестн.
Евр.", № 6. — С. Дурылин, "К столетию рождения
Герцена", "Свободное воспитание", № 9. — В.
Серошевский, "А. И. Герцен в "Польском Демократе",
"Соврем. Мир", № 6.
Газеты
посвятили бесконечный ряд юбилейных статей Герцену ; напечатаны около
25 марта 1912 г. См. "Русск. Ведомости", "Рус. Слово",
"Речь" и др. Журнальные статьи 1913 г.: "Письма Г. к
Тургеневу". "Современник", №№ 6—9. — О них
Н. Бродский, "Голос минувшего", № 12. — Письма Г. к
Г. Н. Вырубову. 1866—69 гг. "Вестн. Евр." № 1. Там
же: Вырубов, "Революционные воспоминания". —
Гершензон, "М. А. Бакунин". "Иностранцы о Г.".
"Из неизданного письма К. Фогта к Г.". "Гол. минув."
№ 1. — Его же. "Н. П. Огарев". "Гол. мин."
№ 2. — К. Левин, "Два эпизода из жизни Г.", "Гол.
мин.", № 4. — "Гр. В. Панин о Г.", "Гол.
мин.", № 5. — М. Лемке, "К изданию полн. собр. соч.
Г.", ibidem. — А. Кривинская, "М. Ф. Мейзенбуг —
друг семьи Г.". "Сев. Записки", № 4. — "Письма
Г. Огареву", "Голос мин." № 7. — Ч. Ветринский,
"Щепкин и Г.", ib., № 8. — Его же, "Статья Г.:
Сигизмунд Сераковский", ib., № 11.
В
1914 г. напечатаны статьи: Ю. Каменев, "Самый остроумный
противник Г.", "Вестн. Евр.", № 4, содержащая
существенные новые указания на заграничную иностранную литературу о
Г., которых далее не повторяем; Владимир Вагнер, "А. И. Г., как
натуралист", речь, сказанная в заседании
литературно-общественного кружка имени А. И. Герцена 25 марта 1914
г., там же, № 9; Д. Тальников, "Роковая женщина"
(Тучкова-Огарева), "Соврем. Мир", сент.; Письма Г. к K.
Фохту и Т. П. Пассек, "Рус. Библиофил", №№ 4 и 6.
Неизданные материалы о Г. и Огареве собраны в "комнате сороковых
годов" библиотеки Румянцевского музея в Москве: переписка Г. и
Огарева, письма к ним разных лиц, дневники и записные книжки,
рукописи Г., вырезки из иностранных и русских газет о Г., посвященные
ему издания, и т. д.
Иностранные
источники и книги и материалы на русском языке,
появившиеся за границей,
довольно
обильны, но до сих пор плохо приведены в известность; почти вовсе не
обследована литература, созданная в западноевропейских периодических
изданиях появлением в свое время произведений Г. на иностранных
языках или его деятельностью. Приводим с некоторыми дополнениями лишь
более существенное из того, что указано в библиографии А. Г. Фомина,
отсылая также к только что названной статье Ю. Каменева: "Deutsche
Monatsschrift", 1851, ?uni 1 ("Wer ist schuld?"). —
O "Le peuple russe et le socialisme" Мишле, в "Democratic
Legends of the North" 1852, стр. 125. — По поводу начала
деятельности типографии Г. в "Democratie Polskiem", от 3
июня 1853 г.; о том же, в "La nation Belge" (статья
Ворцеля). — A. Herzen, "Unsere Zeit", 1859, B. III,
128—140. — Adress to the russian armes. "Daily
News". 1854, 21 apr. (перевод брошюры "Вольн. русск. община
в Лонд. русскому воинству в Польше", с введением редакции). —
Le roman contemporain en Russie. Alexandre Herzen, par. H. Delaveau.
"Revue des deux Mondes", 15 июля 1854. — Анонимное
введение о Г. при "Му Exile in Siberia", 1855. — A.
I. Herzen i Wolna Rossyiska drukarnja w Londynie. 1858. —
Искандер-Герцен. Берлин, 1859 (полемический сборник Елагина). —
"Записки Ивана Головина". Лейпциг, 1859 (6-й вып. "Русск.
Библиотеки").
— H. Delaveau, "Avant-propos о
Г.",
при
"Le Monde russe et la Révolution. Mémoires de A.
Hertzen", 1860—62, t. III. — Шедо-Ферроти,
"Etudes sur l´avenir de la Russie (Les serfs non encore
libérés)". Berlin, 1861. — "The Rank
and Talent of the Time". London. 1861 (автобиография
Г.).
— Письмо
Г.
к
русскому
послу
в
Лондоне
с
ответом
Д.
K. Шедо-Ферроти.
Берлин 1862 и
позд. — Центральный народный польский комитет в Варшаве и
издатели "Колокола". Лондон, 1862. — "Нынешнее
состояние России и заграничные русские деятели". Berlin, 1862. —
Edmond Charles, "Panthéon parisien", Album des
célébrités contemporaines. Alexandre
Herzen. Paris, 1863. — Account of visit paid by Garibaldi to M.
Herzen. Standard, 20 anp. 1864. — О
том
же,
статья
Долгорукого,
"Листок",
№ 19. — "Nouvelle phase de la littérature russe,
par A. Herzen". Bruxelles, 1864. "Literarisches
Centralblatt, 1865, № 34. — О
том
же,
"Magazin für die Literatur des Auslandes", 1865, №
19.
— A. Herzen, par Gh. du Bouzet. "Revue
moderne", 1866, 1 novembre. — Серно-Соловьевич, А,, "Наши
домашние дела". Жен., 1867. — "Истина", журнал
старообрядцев в Иоганнисбурге, 1867—68 гг. (Письма Огарева и об
Огареве и Г. Ср. Субботин, "Русск. Вест." 1868, № 8). —
D. К. Schedo-Férroti, "Le nihilisme en Russie".
Berlin et Bruxelles, 1867. — А. И. Герцен, "Несколько слов
от русского с русским", 1870. Paris,
Leipzig. — Ральстон
о
Г.
"Temple-Bar-Magazine, 1870, April. — "Zeitgenossen",
Alex. Herzen, Leipzig, 1871. — Julius Eckhardt, "Jungrussisch
und Altlivlaendisch. Politische und culturgeschichtliche Aufsaetze",
1871. Leipzig. (Статья
"Alexander Herzen", стр.
124—197). — Biographische Skizzen von Alfred von
Wurzbach, "A. Herzen". Wien 1871. — Emilio Castelar,
"The Respublican movement in Europe". "Harper´s New
Monthly Magazine" 1872, №№ 9—11. — Friedrich
Althaus, "Unsere Zeit", 1872, т.
VIII, № 1, стр.
21—56. — Предисловие
(Вырубова)
при
1-м
томе
"Сочинений
А.
Герцена",
1875.— "А.
И.
Герцен"
(ст.
Лаврова?),
"Вперед"
1875, № 18, 19 и
22. — M. Meysenbug, "Ausden Memoiren einer Idealistin",
1876 и
позд.—
Arnaudo, "Il
Nihilismo". Torino, 1879 (с письмами И. С. Тургеиева и А. А.
Герцена (об отце). То же на франц. языке: "Le nihilisme et les
nihilistes". Paris,
1880.— Ivan Golowin, "Der russische Nihilismus. Meine
Beziehungen zu Herzen und zu Bakunin". Leipzig,
1880. — M. Драгоманов, "Историческая Польша и
великорусская демократия". Женева, 1882 г. Из "Вольного
Слова" 1881—1882 гг.).— Из бумаг "Колокола"
(письма к Г. Самарина, Громеки и др.), "Вольное Слово"
1883, №№ 56—61. — Л. Тихомиров, Предисловие к книге:
"Колокол". Избр. статьи А. И. Герцева. Библиотека
социальных знаний". Женева, 1887.— Karl Oldenberg. Der
russische Nihilismus von seinen Anfaengen bis zur Gegenwart",
Leipzig, 1888.— Письма
Кавелина и Тургенева к А. И. Герцену, с обяснительными примечаниями и
вводной статьей о Г. М. Драгоманова. Женева,
1892.— W. I. Linton "European Republicans. Recollections
of Mazzini and his friends". London, 1893. — Rosen, "Die
socialpolitischen Ideen A. Herzens". Halle, 1893.— D-r
Otto von Sperber, "Die socialpolitischen Ideen Alexander
Herzens", Leipzig, 1894. — Victor Barrucaud, "A.
Herzen", "Revue blanche", 1895. — Венюков
M., "Из
воспоминаний".
2-й т.,
Амстердам, 1896. — Письма Бакунина к Г. и Огареву. Изд.
Драгоманова. Женева, 1896 (имеется переиздание в России). — "За
сто лет. 1801—1896 гг.", Сборник В. Бурцева, при участии
С. Кравчинского (Степняка). Лондон, 1897. — "А. И. Герцен.
Его отношения к Мадзини, Орсини, Гарибальди и Прудону". Женева,
1901. — "Герцен и Огарев в Швейцарии. Их последние
произведения", Женева, 1901.— Л. Н. Толстой и А. Герцен,
"О насилии" (письмо Л. Н. Толстого к В. Г. Черткову о
Герц.). Изд. Гуго Штейница. Собрание лучших русских произведений. №
38. Берлин, 1903. — Калина и Тодоров, "Две лекции об А. И.
Герцене по случаю 40-летия со дня кончины" (на болгарск. яз.).
София, 1911.— "Предисловие к немецким переводам",
1908 г. "Былого и Дум" д-ра Отто Бука и "Переписки
Герцена с H. Захарьиной", Анны Шапир-Нейрат. — Emile
Haumant, "La culture francaise en Russie" (1700—1900).
Paris, 1910. — Lettres, citées par G. Monod. "Revue
Blanche". 1908, №№ 9 и 10.
Собрание
портретов Г. и его близких в "комнате сороковых годов"
Румянцевского Музея. Значит. часть этого материала воспроизведена в
книге Ч. Ветринского "Герцен".
Вас.
Е. Чешихин (Ч.
Ветринский).
{Половцов}
Герцен,
Александр Иванович
(псевдоним
Искандер) — знаменитый публицист. Он был незаконный сын
богатого помещика Ивана Алексеевича Яковлева и вывезенной последним
из чужих краев немки; родился в 1812 году 25 марта. В юности получил
обычное барское воспитание на дому, основанное на чтении произведений
иностранной литературы, преимущественно конца XVIII века. Французские
романы, комедии Бомарше, Коцебу, произведения Гете, Шиллера с ранних
лет настроили мальчика в восторженном, сантиментально-романтическом
тоне. Систематических занятий не было, но гувернеры — французы
и немцы — сообщили талантливому мальчику твердое знание
иностранных языков. Благодаря знакомству с Шиллером, Г. проникся
свободолюбивыми стремлениями, развитию которых много содействовал
учитель русск. словесности И. E. Протопопов, приносивший Г. тетрадки
стихов Пушкина: "Оды на свободу", "Кинжал",
"Думы" Рылеева и пр., и Бушо, французский эмигрант,
уехавший из Франции, когда "развратные и плуты" взяли верх.
К этому присоединилось влияние молоденькой "Корчевской кузины"
Г. (впоследствии Татьяна Пассек), которая поддерживала детское
самолюбие молодого фантазера, пророча ему необыкновенную будущность.
Уже в 1829—1830 гг. Г. написал философскую
статью о Шиллеровом Валленштейне. В этот юношеский период жизни
Герцена его идеалом был сначала Карл Моор, а потом Поза. Г. грезил
дружбой, мечтал о борьбе и страданиях за свободу. В таком настроении
поступил Г. в Московский университет на физико-математическое
отделение, и здесь это настроение еще более усилилось. В университете
Г. принимал участие в так называемой "маловской истории",
но отделался сравнительно легко — заключением, вместе со
многими товарищами, в карцере. Университетское преподавание велось
тогда плохо и мало принесло пользы; только Каченовский своим
скептицизмом да Павлов, умудрявшийся на лекциях сельского хозяйства
знакомить слушателей с немецкой философией, будили молодую мысль.
Молодежь была настроена, однако, довольно бурно; она приветствовала
Июльскую революцию (как это видно из стихотворений Лермонтова) и
другие народные движения (много содействовала оживлению и возбуждению
студентов появившаяся в Москве холера, в борьбе с которой деятельное
и самоотверженное участие приняла вся университетская молодежь). К
этому времени относится встреча Г. с Вадимом Пассеком, превратившаяся
потом в дружбу, установление дружеской связи с Огаревым, Кетчером и
др. Кучка молодых друзей росла, шумела, бурлила; допускала по
временам и небольшие кутежи, вполне невинного, впрочем, характера;
усердно занималась чтением, увлекаясь по преимуществу вопросами
общественными, занимаясь изучением русской истории, усвоением идей
Сен-Симона и др. социалистов. В 1834 году все члены кружка Герцена и
он сам были арестованы. Г. был сослан в Пермь, а оттуда в Вятку, где
и определен на службу в канцелярию губернатора. За устройство
выставки местных произведений и объяснения, данные при ее осмотре
Наследнику Цесаревичу, Герцен, по ходатайству Жуковского, был
переведен на службу советником правления во Владимир, где женился,
увезши тайно из Москвы свою невесту, и где провел самые счастливые и
светлые дни своей жизни. В 1840 г. Г. было разрешено возвратиться в
Москву. Здесь ему пришлось столкнуться с знаменитым кружком
гегельянцев Станкевича и Белинского, защищавших тезис полной
разумности всякой действительности. Увлечение гегельянством доходило
до последних пределов, понимание философии Гегеля было односторонне;
с чисто-русской прямолинейностью спорящие стороны не останавливались
ни перед каким крайним выводом ("Бородинская годовщина"
Белинского). Г. тоже принялся за Гегеля, но из основательного
изучения его вынес результаты совершенно обратные тем, какие делали
сторонники идеи о разумной действительности. Между тем, в русск.
обществе сильно распространились, одновременно с идеями нем.
философии, социалистические идеи Прудона, Кабе, Фурье, Луи Блана; они
имели влияние на группировку литературных кружков того времени.
Большая часть приятелей Станкевича сблизилась с Г. и Огаревым,
образуя лагерь западников; другие примкнули к лагерю славянофилов, с
Хомяковым и Киреевским во главе (1844). Несмотря на взаимное
ожесточение и споры, обе стороны в своих взглядах имели много общего
и прежде всего, по признанию самого Г., общим было "чувство
безграничной обхватывающей все существование любви к русск. народу, к
русск. складу ума". Противники, "как двуликий Янус,
смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно".
"Со слезами на глазах", обнимаясь друг с другом, разошлись
недавние друзья, а теперь принципиальные противники, в разные
стороны.
В
1842 г., Г., отслужив год в Новгороде, куда он попал не по своей
воле, получает отставку, переезжает на жительство в Москву, а затем,
вскоре после смерти своего отца, уезжает навсегда за границу (1847).
В 1848 г. Г. принимал участие, впрочем, исключительно теоретическое,
в парижском перевороте; сблизился с Прудоном и другими выдающимися
деятелями революции и европейского радикализма. Впоследствии он был
дружен с Гарибальди и друг. и вместе с Прудоном издавал одно время
газету "Ami du peuple"; ко времени же пребывания Г. в
Париже относится печальная история увлечения его жены поэтом Гервегом
(см.). Вынужденный, по требованию полиции, оставить Францию, Г.
переехал в Швейцарию, где и натурализовался; затем он жил некоторое
время в Ницце и около 10 лет в Лондоне, где основал русскую
типографию для печатания запрещенных изданий и с 1857. г. издавал
еженедельную газету "Колокол". В 1864—67 гг. Г.,
издавал в Женеве последние листки "Колокола". 9 (21) января
1870 г. † от воспаления легких в Париже, куда незадолго перед
тем прибыл по своим семейным делам. Литературная деятельность Г.
началась еще в 30-х годах. В "Атенее" за 30 год (II т.) его
имя встречается под одним переводом с франц. Первая статья,
подписанная псевдонимом Искандер, напеч. в "Телескопе" за
1836 г. ("Гофман"). К тому же времени относится "Речь,
сказанная при открытии вятской публичной библиотеки" и "Дневник"
(1842). Во Владимире написаны: "Зап. одного молодого человека"
и "Еще из записок молодого человека" ("Отд. Зап.",
1840—41; в этом рассказе в лице Трензинского изображен
Чаадаев). С 1842 по 1847 г. помещает в "От. Зап." и
"Соврем." статьи: "Дилетантизм в науке",
"Дилетанты-романтики", "Цех ученых", "Буддизм
в науке", "Письма об изучении природы". Здесь Г.
восставал против ученых педантов и формалистов, против их
схоластической науки, отчужденной от жизни, против их квиетизма. В
статье "Об изучении природы" мы находим философский анализ
различных методов знания. Тогда же Г. написаны: "По поводу одной
драмы", "По разным поводам", "Новые вариации на
старые темы", "Несколько замечаний об историческом развитии
чести", "Из записок доктора Крупова", "Кто
виноват", "Сорока воровка", "Москва и Петербург",
"Новгород и Владимир", "Станция Едрово",
"Прерванные разговоры". Из всех этих произведений,
поразительно блестящих, и по глубине мысли, и по художественности и
достоинству формы, — особенно выделяются: повесть "Сорока
воровка", в которой изображено ужасное положение "крепостной
интеллигенции", и роман "Кто виноват", посвященный
вопросу о свободе чувства, семейных отношениях, положении женщины в
браке. Основная мысль романа та, что люди, основывающие свое
благополучие исключительно на почве семейного счастья и чувства,
чуждые интересов общественных и общечеловеческих, не могут обеспечить
себе прочного счастья, и оно в их жизни всегда будет зависеть от
случая.
Из
произведений, написанных Г. за границей, особенно важны: письма из
"Avenue Marigny" (первые напечатаны в "Соврем.",
все четырнадцать под общим заглавием: "Письма из Франции и
Италии", изд. 1855 г.), представляющие замечательную
характеристику и анализ событий и настроений, волновавших Европу в
1847—1852 гг. Здесь мы встречаем вполне отрицательное отношение
к западно-европейской буржуазии, ее морали и общественным принципам и
горячую веру автора в грядущее значение четвертого сословия. Особенно
сильное впечатление и в России, и в Европе произвело сочинение Г.: "С
того берега" (первоначально по-нем. "Vom andern Ufer"
Гамб., 1850; по-русски, Лонд., 1855; по-франц., Женева, 1870), в
котором Г. высказывает полное разочарование Западом и западной
цивилизацией — результат того умственного переворота, которым
закончилось и определилось умственное развитие Г. в 1848—1851
г. Следует еще отметить письмо к Мишле: "Русский народ и
социализм" — страстную и горячую защиту русск. народа
против тех нападок и предубеждений, которые высказывал в одной своей
статье Мишле. "Былое и Думы" — ряд воспоминаний,
имеющих частью характер автобиографический, но дающих и целый ряд
высокохудожественных картин, ослепительно-блестящих характеристик, и
наблюдений Г. из пережитого и виденного им в России и за границей.
Все
другие сочинения и статьи Герцена, как, например, "Старый мир и
Россия", "Le peuple Russe et le socialisme", "Концы
и начала", и др. представляют простое развитие идей и
настроений, вполне определившихся в период 1847—1852 гг. в
сочинениях, указанных выше. О характере литературной и общественной
деятельности Г. и о его мировоззрении существуют довольно превратные
взгляды, главным образом благодаря той роли, какую играл Г. в рядах
эмиграции. По натуре Г. не был пригоден к роли агитатора и
пропагандиста или революционера. Это был, прежде всего, человек
широко и разносторонне образованный, с умом пытливым и
созерцательным, страстно ищущим истины. Влечение к свободе мысли,
"вольнодумство", в лучшем значении этого слова, особенно
сильно были развиты в Г. Он не понимал фанатической нетерпимости и
исключительности и сам никогда не принадлежал ни к одной, ни явной,
ни тайной партии. Односторонность "людей дела" отталкивала
его от многих революционных и радикальных деятелей Европы. Его тонкий
и проницательный ум быстро постиг несовершенства и недостатки тех
форм западной жизни, к которым первоначально влекло Г. из его
непрекрасного далека русской действительности 40-х годов. С
поразительной последовательностью Герцен отказался от увлечений
Западом, когда он оказался в его глазах ниже составленного раньше
идеала. Эту умственную независимость и непредубежденность Г.,
способность подвергать сомнению и испытанию самые заветные
стремления, даже такой противник общего характера деятельности Г.,
как Н. Н. Страхов, называет явлением во многих отношениях прекрасным
и полезным, так как "действительная свобода не даром считается
одним из необходимых условий правильного мышления". Как
последовательный гегельянец, Г. верил, что развитие человечества идет
ступенями и каждая ступень воплощается в известном народе. Таким
народом по Гегелю были пруссаки. Г., смеявшийся над тем, что
гегелевский бог живет в Берлине, в сущности перенес этого бога в
Москву, разделяя с славянофилами веру в грядущую смену германского
периода славянским. Вместе с тем, как последователь Сен-Симона и
Фурье, он соединял эту веру в славянский фазис прогресса с учением о
предстоящей замене господства буржуазии торжеством рабочего класса,
кот. должно наступить, благодаря русской общине, только что перед тем
открытой немцем Гакстгаузеном. Вместе со славянофилами Г. отчаивался
в западной культуре. Запад сгнил и в его обветшавшие формы не влить
уже новой жизни. Вера в общину и рус. народ спасала Г. от
безнадежного взгляда на судьбу человечества. Впрочем, Г. не отрицал
возможности того, что и Россия пройдет через стадию буржуазного
развития. Защищая русское будущее, Г. утверждал, что в русск. жизни
много безобразного, но зато нет закоснелой в своих формах пошлости.
Русское племя — свежее девственное племя, у которого есть
"чаянье будущего века", неизмеримый и непочатой запас
жизненных сил и энергий; "мыслящий человек в России —
самый независимый и самый непредубежденный человек в свете". Г.
был убежден, что славянский мир стремится к единству, и так как
"централизация противна славянскому духу", то славянство
объединится на принципах федераций. Относясь свободомысленно ко всем
религиям, Г. признавал, однако, за православием многие преимущества и
достоинства по сравнению с католицизмом и протестантством. И по
другим вопросам Г. высказывал мнения, часто противоречившие
западническим взглядам. Так, он относился довольно равнодушно к
разным формам правления.
Влияние
Г. в свое время было громадно. Значение деятельности Г. в
крестьянском вопросе вполне выяснено и установлено (В. И. Семевский,
проф. Иванюков, сенат. Семенов и др.). Гибельным для популярности Г.
было его увлечение польским восстанием. Г. не без колебания стал на
сторону поляков, довольно долго относясь к их делегатам несколько
подозрительно (Посм. соч., стр. 213—215); окончательно он
уступил, только благодаря настойчивому давлению со стороны Бакунина.
В результате — "Колокол" потерял своих подписчиков
(вместо 3000 их осталось не более 500).
Ср.
Страхова, "Борьба с Западом" (т. 2); Скабичевского,
"Сочинения" (т. I); Анненкова, "Замечательное
десятилетие" ("В. Е.", 1880, 1—5); "Переписка
с друзьями" (СПб., 1891); Т. П. Пассек, "Из дальних лет";
наиболее подробная биогр. статья v. Althaus, "Unsere Zeit"
(1872, VIII. 1); "Переписка замечательных деятелей"
("Русск. М.", 1890); Некролог ("В. Е.", 1870, 2,
и "От. Зап."); "Воспом. Свербеева" ("Русск.
Арх.", 1870). Собрание сочинений Г. издано в 10 томах (Женева,
1875—1880). В России напечатаны сборник написанных до отъезда
за границу статей "Раздумье" (1870) и "Кто виноват"
(посл. изд. 1891)
К.
А—жин.
{Брокгауз}
Герцен,
Александр Иванович
писатель
под псевдонимом Искандера; р. 25 марта 1812 г., † 9—21
янв. 1870 г.
{Половцов}
Герцен,
Александр Иванович
[1812—1870]
— замечательный публицист и один из самых талантливых
мемуаристов мировой литературы, выдающийся политический деятель,
основатель русского вольного (бесцензурного) книгопечатания,
родоначальник русской политической эмиграции. Ленин характеризовал Г.
как "писателя, сыгравшего великую роль в подготовке русской
революции". Плеханов писал о Г.: "Как политический
публицист он до сих пор [1912] не имеет у нас себе равного. В истории
русской общественной мысли он всегда будет занимать одно из самых
первых мест". "Могучий литературный талант" Г. (слова
Плеханова) признается всеми без исключения, писавшими о Г. на русском
или иностранных яз. Алексей Веселовский пишет о "силе слова и
художественности образов и форм, доходящих у Г. до гениального
блеска". Различными сторонами своей деятельности Г. входит в
историю русской беллетристики, критики, политической публицистики и
историографии, но основной остается его роль как родоначальника
"русского социализма", критика буржуазной цивилизации и
провозвестника новой эпохи в истории мировой социалистической мысли.
В России Г. оставался запрещенным писателем вплоть до революции 1905.
Полное собрание его сочинений было закончено только после Октябрьской
революции. Изучение деятельности Г. и популяризация его произведений
(напр. имеющих непреходящее значение мемуаров "Былое и думы")
до сих пор далеко отстают от исторической роли Г. и высоких
художественных и просветительных достоинств его работ.
"Незаконный"
сын большого русского барина, И. А. Яковлева, и воспитательницы его
детей, немки Луизы Гааг, Г. в детстве испытал на себе благотворное
влияние крепостной прислуги и потрясения, вызванного в дворянском
обществе движением и судьбой декабристов. Уже в юношеские годы Г.
играет выдающуюся роль среди студенчества Московского университета,
группируя вокруг себя кружок единомышленников, из которого
впоследствии вышли выдающиеся политики, публицисты, критики и т. д. В
связи с деятельностью этого кружка, проникнутого резко-отрицательным
отношением к николаевскому режиму, в ночь с 19 на 20 июня 1834 Г. был
арестован и в апреле 1835 отправлен в ссылку (Вятка, Пермь, Владимир
на Клязьме). В 1840 Г. вернулся в Москву, но уже в следующем году был
вторично отправлен в ссылку (Новгород). Вернувшись из ссылки в 1842,
Г. отдался литературной деятельности и в ближайшие годы поместил в
журнале Белинского ряд философских статей и беллетристических
проповедей (повести — "Доктор Крупов",
"Сорока-воровка" и роман "Кто виноват?"). 31
января 1847 Герцен выехал за границу и больше уже не возвращался в
Россию.
Мировоззрение
Г. сложилось под влиянием левых гегельянцев, Фейербаха и французских
социалистов-утопистов. С самого начала оно было действенным и
антиправительственным. "До ссылки, — рассказывал
впоследствии Г., — между нашим кругом и кругом Станкевича (см.)
не было большой
симпатии. Им не нравилось наше почти исключительно политическое
направление, нам не нравилось их почти исключительно умозрительное.
Они нас считали фрондерами и французами, мы их —
сентименталистами и немцами". В основе указанного расхождения
лежало различное восприятие философии Гегеля, под знаменем которой
шел процесс оформления политической и общественной мысли
интеллигенции 40-х гг. Кружок Станкевича — Белинского находился
под влиянием консервативных сторон этой философий, кружок Герцена
делал из нее революционные выводы. "Философия Гегеля —
алгебра революций, — писал Г., — она необходимо
освобождает человека и не оставляет камня на камне от мира
христианского, от мира преданий, переживших себя". Усвоить
подобное толкование гегелевской диалектики Г. помогла хорошо знакомая
ему литература левых гегельянцев. В свою очередь он помог Белинскому
и Бакунину преодолеть консервативную сторону философии Гегеля.
Провозглашением революционного истолкования гегелевской философий
явились "Письма об изучении природы" [1843]; о некоторых
частях этих "Писем" Плеханов пишет: "легко можно
подумать, что они написаны не в начале 40-х гг., а во второй половине
70-х, и притом не Г., а Энгельсом. До такой степени мысли первого
похожи на мысли второго. А это поразительное сходство показывает, что
ум Г. работал в том же направлении, в каком работал ум Энгельса, а
стало быть и Маркса". Эта замечательная оценка философской мысли
Г., сразу выдвигающая его на одно из первых мест в истории
современной философии, отнюдь не должна вести к выводу, что Г. в
своих философских и исторических взглядах являлся законченным
материалистом-диалектиком. До последовательных взглядов типа Маркса —
Энгельса Г. не доработался. Продвинувшись довольно далеко по этому
пути, получив возможность в ряде случаев высказываться достаточно
решительно в духе исторического материализма, Г. однако не стал
последовательным материалистом. Над его философскими и историческими
взглядами тяготела отсталость общественных отношений России середины
XIX в.
В
еще более резкой форме отсталость этих отношений сказалась на
общественно-политических взглядах Г., на его политической программе
и, в частности и в особенности, на его политической тактике.
Одновременно с влиянием левого гегельянства Г. испытал на себе
влияние социалистов-утопистов. С момента ознакомления с их критикой
капиталистического строя Г. сознал себя социалистом и, по его
выражению, "неисправимым социалистом" остался на всю жизнь.
Собственные наблюдения над функционированием капиталистической машины
в таких ее мировых центрах, как Лондон и Париж, опыт революции 1848
года, пристальное изучение буржуазной культуры во всех ее видах
углубили и заострили в Герцене ненависть и презрение к буржуазной
цивилизации, к-рую он заклеймил именем "социальной антропофагии"
(людоедства), сделали из него ее принципиального противника по
чувству и разуму. Многочисленные страницы, посвященные Г.
разоблачению капиталистического строя и буржуазной культуры,
принадлежат к самым ярким и блестящим произведениям его пера. На
первом месте среди этих произведений — его книга "С того
берега" [1851], являющаяся одним из самых замечательных
памятников мировой социалистической мысли. Книга представляет собой
сборник наблюдений и размышлений над европейскими событиями
1847—1851. Центральным пунктом этого произведения, как и ряда
последующих работ Герцена, — можно сказать центральным пунктом
всех его размышлений — является вопрос о возможности,
необходимости и условиях перехода от осужденного и умирающего
капиталистического мира к новому социалистическому строю.
Изучение
философии Гегеля и Фейербаха сделало невозможным для Г. принять без
критики те практические пути политики, которые указывали
социалисты-утописты. Еще в России, в 1842, Г. ставит вопрос: "Где
лежит необходимость, чтобы будущее разыгрывало нами придуманную
программу? Иначе говоря: чем доказана неизбежность перехода от
капитализма к социализму?" Этот вопрос, поставленный Г. сначала
чисто теоретически, был заострен, углублен и поставлен перед Г. —
как основной вопрос всей жизни и всего миросозерцания — крахом
революционного движения 1848—1850 в Европе. "Видя, —
писал Герцен, — как Франция смело ставит социальный вопрос, я
предполагал, что она хоть отчасти разрешит его, и оттого был, как
тогда называли, западником. Париж в один год отрезвил меня —
зато этот год был 1848... Попытки нового хозяйственного устройства
одна за другой выходили на свет и разбивались о чугунную крепость
привычек, предрассудков, фактических стародавностей, фантастических
преданий. Они были сами по себе полны желанием общего блага, полны
любви и веры, полны нравственности и преданности, но не знали, как
навести мосты из всеобщности в действительную жизнь, из стремления в
приложение".
Так.
обр. выше формулированный вопрос Г. означал крах утопического
социализма и требование научного обоснования социализма. Известно,
что ответ на этот вопрос был дан только Марксом — его учением
об историческом материализме и о классовой борьбе. Ни то, ни другое
учение Маркса не было воспринято Г. Здесь опять-таки сказалось
тяготение над его мыслью отсталости общественных отношений его родной
страны. Г. не отрицал и не мог отрицать наличия классовой борьбы в
истории. Но он не мог усвоить и не усвоил себе взгляда на классовую
борьбу пролетариата как на орудие замены капитализма социализмом. Г.
не закрывал глаз на определяющую роль материальных фактов истории
человечества. Но он не мог усвоить и не усвоил того
материалистического понимания истории, которое единственно способно
вскрыть неизбежность перехода от капиталистической формы производства
к социалистической, и механизм этого перехода. Тем самым для Г.
оставалась закрытой та единственная дорога, к-рая могла привести его
к такому ответу, который удовлетворил бы его громадный критический
ум. Разочаровавшись в чисто политических революциях и ее деятелях,
сколь бы радикальны ни были их воззрения в чисто политической
области, признав единственно достойной своего имени лишь ту
революцию, к-рая способна внести коренное изменение в материальное
положение трудящихся и решительно изменить положение пролетариата, Г.
не нашел путей к этой революций. Отсюда — разочарование Г. в
европейском мире, в его способности преодолеть буржуазную
цивилизацию. В историй мировой социалистической мысли Г. поэтому
представляет высший предел критического отношения ко всем домарксовым
формам социализма, ко всем формам непролетарского социализма. В этом
заключается великая заслуга Г. перед историей социалистической мысли,
свидетельство его громадного превосходства над уровнем мещанских,
некритических демократов его эпохи. Правильно поставив вопросы,
выдвинутые крушением утопического социализма и мелкобуржуазной
революционной демократии, Г. не нашел на них ответа. Через 10 лет
после революции 1848 г. Герцен все еще спрашивал:
"Посмотрите
кругом, что в состоянии одушевить лица, поднять народы, поколебать
массы: религия ли папы... или религия без папы с ее догматом
воздержания от пива в субботний день? Арифметический ли пантеизм
всеобщей подачи голосов, суеверие в республику или суеверие в
парламентские реформы?"... И отвечал: "Нет и нет, все это
бледнеет, стареет и укладывается, как некогда боги Олимпа
укладывались, когда они съезжали с неба, вытесняемые новыми
соперниками. Только на беду их нет у наших потерпевших кумиров"...
У буржуазной европейской цивилизаций нет соперников, есть только
наследник, и этот наследник — мещанство, застой, "китайский
муравейник" — таков вывод Герцена. "Существуют ли
всходы новой силы, которые могли бы обновить старую кровь, есть ли
подсадки и здоровые ростки, чтобы прорастить измельчавшую траву
(буржуазной цивилизации)?" — вновь спрашивал Г. и отвечал
полным безнадежности отказом теоретически разрешить этот вопрос.
"Правого между голодным и сытым найти немудрено, — писал в
этом настроении Г., — но это ни к чему не ведет... И в
крестьянских войнах Германий народ был прав против феодалов, и в 1848
году демократия была права против буржуазии, но и в том и в другом
случае народ был побит". Той "необходимости"
воплощения своих идеалов свободы и социальной справедливости, к-рую
Г. искал, он в Европе не нашел. Оставалось обратиться к России. Это
обращение неизбежно вводило в построения Герцена элементы мистической
веры и идеализации российской отсталости. Социально-политическая
отсталость России, патриархальный уклад ее крестьянского "мира"
явились для Г. последним оплотом его веры в социализм. Это была
апелляция от ожесточенной классовой борьбы Европы, от ее
торжествующей буржуазной культуры, растоптавшей свои собственные
освободительные лозунги, от воцарившейся в ней и, казалось,
безысходной "социальной антропофагии" — к принципам
социальной справедливости, продолжавшим якобы жить во внутреннем
укладе русской сельской общины. В конце 1859 Герцен спрашивал: "Что
может внести в этот мрак (мрак темной ночи европейского и
американского мира. — Л.
К.)
русский мужик,
кроме продымленного запаха черной избы и дегтя?" — и
отвечал: "мужик наш вносит не только запах дегтя, но еще и
какое-то допотопное понятие о праве каждого работника на даровую
землю... Право каждого на пожизненное обладание землей до того вросло
в понятия народа русского, что, переживая личную свободу крестьянина,
закабаленного в крепость, оно выразилось по-видимому бессмысленной
поговоркой:,,Мы господские, а земля наша"... Счастье, что мужик
остался при своей нелепой поговорке. Она перешла в правительственную
программу или лучше сказать в программу одного человека в
правительстве, искренно желающего освобождения крестьян, т. е.
государя. Это обстоятельство дало так сказать законную скрепу,
государственную санкцию народному понятию". "Задача новой
эпохи, в к-рую мы входим, — продолжал Г., — состоит в
том, чтоб на основании науки сознательно развить элемент нашего
общинного самоуправления до новой свободы лица, минуя те
промежуточные формы, которыми по необходимости шло, путаясь по
неизвестным путям, развитие Запада". Это построение целиком
вскрывает ту теоретически и практически противоречивую позицию Г., в
к-рую он попал, разуверившись в путях утопического социализма и не
найдя дороги к социализму научному. Нетрудно вскрыть в этом
построении три идеи различного калибра, различного происхождения и
различной дальнейшей судьбы: 1. Вера в "бытовой,
непосредственный социализм" русского общинного крестьянства,
который необходимо и возможно охранить от тлетворного влияния
капитализма для того, чтобы выйти на путь социалистического развития,
утерянный Западом. "Чем прочнее и больше выработаны политические
формы, законодательство, администрация, чем дороже они достались, тем
больше препятствий встречает экономический переворот. Во Франции и
Англии ему представляется больше препятствий, чем в России".
Общинная Россия, охраненная от влияния начал буржуазной культуры,
является так. обр. обетованной страной социализма. Ее всесторонняя —
экономическая и политическая — отсталость является гарантией
сравнительной легкости ее социалистического переустройства. Эта идея
легла в основу реакционно-утопических черт последующего
народничества. Известными своими сторонами эта идея сближала Г. со
славянофильством и придавала его взглядам мессианический характер. 2.
Идея права на землю. Герцен формулировал эту идею как
социалистическое начало. Именно в этом крестьянском сознании права на
землю Г. хотел видеть тот новый социалистический принцип, который
крестьянская Россия вносит в "нерешенный вопрос, перед которым
остановилась" капиталистическая Европа, т. е. вопрос об
экономических основах нового общества. Г. полагал, что идея права на
землю придает "освобождению крестьян" социалистический
характер. На деле идея права на землю не заключала в себе ни грана
социализма. Она не имела никакого отношения к "европейскому"
спору между капитализмом и социализмом. Но если в идее права на
землю, вопреки субъективному представлению Г., не было ничего
социалистического, то в ней было несомненно революционное содержание.
Этот лозунг в конкретных русских условиях, в эпоху "освобождения"
крестьян — и после нее — был самой широкой формулировкой
интересов крестьянства в их противоречии с интересами помещичьего
землевладения. Полное признание "права на землю"
знаменовало бы признание за крестьянством права на громадный
земельный фонд дворянства. Это подлинное революционное требование
крестьянства и нашло себе выражение в формуле, которую отстаивал
Герцен, придавая ей однако несвойственный ей социалистический
характер. Эта черта герценовских взглядов вошла необходимым элементом
во все дальнейшее развитие революционной русской мысли. Однако
подлинно революционный смысл идея права на землю могла приобресть
лишь в том случае, если ее осуществление связывалось с движением
самого крестьянства. Герцен этой связи не видел. Наоборот.
Осуществления "права на землю" он ожидал не столько от
революционного движения крестьянства, сколько от усвоения этой идеи
правительством. Отсюда третий элемент во взглядах Г., его
фантастическо-оппортунистические представления о роли, к-рую могло бы
сыграть в деле освобождения крестьянства правительство. Эти
представления были связаны у Г., во-первых, с общим пренебрежением
или равнодушием к вопросам политического устройства, заимствованным у
социалистов-утопистов и у высоко ценимого Герценом Прудона, во-вторых
— с уверенностью в полной политической пассивности крестьянской
массы и в-третьих — с доверием к сверхклассовому характеру
власти. "Императорская власть у нас, — писал Г., —
даже через полтора года, после 19 февраля 1861 — только власть,
т. е. сила, устройство, обзаведение; содержания в ней нет,
обязанностей на ней не лежит, она может сделаться татарским ханатом и
французским Комитетом общественного спасения, — разве Пугачев
не был императором Петром III?" Когда Чернышевский попытался
выяснить Г. всю иллюзорность и вредность подобных взглядов —
"не убаюкивайтесь надеждами и не вводите в заблуждение других, —
писал Чернышевский Г., — помните, что сотни лет губит Русь вера
в добрые намерения царя", — Г. отвечал: "Кто же в
последнее время сделал что-нибудь путное для России кроме государя?
Отдадим и тут кесарю кесарево". Этот взгляд определил и тактику
Г. во время "освобождения" крестьян: рассматривая
освобождение крестьян с землей как переходную меру социалистического
характера, Г. в то же время колебался между
либерально-бюрократическим и революционно-демократическим решением
вопроса об освобождении, явно больше рассчитывая на первое, чем на
второе. Эта сторона практической политики Г. роднила его с умеренными
либералами и вызвала его разрыв с последовательными революционными
демократами и социалистами типа Чернышевского, его друзей и учеников
(молодое поколений эмиграции 60-х гг.). То же обстоятельство наложило
решительный отпечаток на "Колокол", созданную Г. в
эмиграции русскую политическую газету (№ 1 вышел 1/VII 1857,
последний—244—245 номер—1/V?? 1867; в 1868 выходило
продолжение "Колокола" на французском яз.). Вместе с
другими изданиями Г. (журнал "Полярная звезда",
периодические издания — "Общее вече" и "Под
суд!", сборники статей и т. д.) "Колокол" представлял
первую русскую свободную политическую трибуну, орган систематического
обличения и разоблачения мерзостей крепостнически-монархического
режима. В этом смысле заслуги "Колокола", который Г.
редактировал совместно со своим другом и единомышленником Н. П.
Огаревым (см.),
велики и
незабываемы. Но положительная программа "Колокола" в эпоху
реформ [1857—1862] была умеренна. Впоследствии, под влиянием
краха своих надежд на ход крестьянского дела, реакционного поворота
правительства, польского восстания, оживления демократического
движения в Европе и в частности оживления рабочего движения
(основание и работа I Интернационала), Герцен пытался
радикализировать "Колокол" и свою программу. С 1864 он
выдвигает лозунг "Земли и воли", а в 1865, начиная с № 197
"Колокола", прибавляет этот лозунг в качестве девиза к
старому девизу "Колокола": "Vivos voco!" (Зову
живых). Это обозначало вместе с тем стремление найти новую аудиторию
для "Колокола", опереться вместо либерального дворянства на
начинавшую играть все более заметную роль в общественной жизни
радикально настроенную разночинную интеллигенцию. Но активная часть
этой новой интеллигенции шла под другим знаменем: ее программа
складывалась под сильнейшим влиянием философских,
социально-экономических и политических взглядов Н. Г. Чернышевского,
который во всех указанных областях гораздо последовательнее и резче
Герцена проводил линию революционной и демократической политики с
идеей крестьянской революции в центре ее. В итоге, к концу жизни Г.
оказался политически изолированным. Либералы не могли простить ему
его социалистических убеждений, его сочувствия польскому восстанию
1863, его похода против дворянского землевладения, его злых выходок
против монархических принципов. Для революционной интеллигенции была
неприемлема его оппортунистическая тактика, его недоверие к прямому
революционному действию масс. Пролетарский же социализм,
складывавшийся вокруг Маркса, питал естественное недоверие к
публицисту и политику, не сумевшему стать на точку зрения классовой
борьбы современного пролетариата и возложившему свои надежды на
"бытовой, непосредственный социализм" сельской общины самой
отсталой из европейских стран. Возведенная Г. внутренне
противоречивая постройка, в которой общечеловеческий идеал
социализма, почерпнутый из результатов умственной работы передовых
стран, опирался на экономику и психологию отсталых и обреченных
умиранию аграрных отношений, не могла устоять под ударами жизни. Чем
дальше, тем больше становилось невозможным мирное сожительство
элементов западно-европейского социализма с апологией отсталых
социальных отношений России. Однако в известный момент и эта
внутренне противоречивая проповедь могла сыграть и сыграла подлинно
революционную роль. Роль Г. как необходимого переходного звена в
истории мировой социалистической мысли и русского революционного
движения выяснила только марксистская мысль — Плеханов и Ленин.
"Духовная драма Г., — писал Ленин к столетию со дня его
рождения, — была порождением и отражением той
всемирно-исторической эпохи, когда революционность буржуазной
демократии уже умирала (в Европе), а революционность
социалистического пролетариата еще не созрела... У Г. скептицизм был
формой перехода от иллюзий "надклассового" буржуазного
демократизма к суровой, непреклонной, непобедимой классовой борьбе
пролетариата". Громадный, вспыхивающий гениальными блестками,
литературный талант Герцена, его пламенная ненависть к буржуазному
строю, искренняя преданность социалистическому идеалу и
продолжавшееся всю жизнь служение делу освобождения человечества от
гнета капитала, а России — от гнета крепостничества, —
делают его личность одной из самых привлекательных в историй
социализма, а его сочинения — замечательным, увлекательным
комментарием к истории культурного и революционного движения Европы и
России между Февральской революцией и Парижской коммуной.
В
литературном наследстве Г. законченные беллетристические, философские
или социологические произведения составляют незначительную и не самую
ценную часть. Все остальное — свободный, сознательно ломающий
все установленные литературные формы, рассказ-исповедь о себе и о
своей эпохе. "Это не столько записки, сколько исповедь", —
писал сам Г. в предисловии к своему самому крупному произведению —
"Былому и думам", которое он писал и перерабатывал 15 лет.
К этой форме, к вольному рассказу о своих переживаниях по поводу
любого встретившегося в жизни факта, тяготеет вся литературная манера
Г. Отсюда его стремление облекать свои работы в форму "писем"
("Письма из Франции и Италии", "Письма к будущему
другу", "Письма к старому товарищу" и т. д.), записок
("Записки д-ра Крупова"), автобиографических рассказов
("Былое и думы"); отсюда же тесное единство литературных
работ Г. и его переписки и многочисленных дневников: личные письма и
дневники его легко и непосредственно переходят в литературные работы.
Предпосылкой этой манеры Г. является его поразительная и редкая в
литературе искренность. В этой искренности можно пожалуй отметить
оттенок старого барства, сознание своей "избранности",
признание важности и общественного интереса своих личных переживаний.
Однако опасность фальшивых нот, связанных с этим, преодолена у Г.
глубокой серьезностью и страстностью в отношении к основным проблемам
жизни.
В
русской литературе никто (кроме Толстого) не рассказал столь
беспощадно о себе и своих близких, как Г. Но у Толстого этот рассказ
был продиктован морализирующими тенденциями. У Г. этих тенденций не
было никогда. Гегелевская диалектика и фейербаховский материализм
освободили Г. навсегда от попыток стать в позу морального
проповедника. Его художественный рассказ не преследует другой цели,
как показать и понять жизнь как она есть. И в этом он достигает
поразительной силы. "Все эти дни, — писал Тургенев, —
я находился под впечатлением той части,,Былого и дум" Г., в
которой он рассказывает историю своей жены, ее смерть и т. д. Все это
написано слезами, кровью: это — горит и жжет. Так писать умел
он один из русских". Эту характеристику следует отнести не
только к указанной части "Былого и дум" и не только к
"Былому и думам". Сила чувства и сила изобразительных
средств Г. такова, что "горят и жгут" не только страницы,
посвященные им своим личным переживаниям. Его художественные
характеристики людей, событий и целых эпох в ряде случаев
непревосходимы по глубине проникновения, тонкости восприятия,
меткости удара. Он достигал той же выразительности, когда его рукой
водила ненависть к Николаю I, Наполеону III, русскому крепостнику и
европейскому мещанину, или любовь к декабристам, к Белинскому, к
Орсини, к народной массе, творившей революцию 1848. Эта сила
оставляла его только тогда, когда он переставал понимать движущие
силы и психологию того или иного общественного движения: это
относится одинаково к деятелям 60-х гг. в России (Чернышевский,
Добролюбов, молодая эмиграция) и деятелям марксистского социализма в
Европе.
Бесстрастный
рассказ, сухая регистрация фактов, логическое сопоставление идей,
систем, тенденций — были глубоко чужды литературной манере Г.
Переживший очень сложную личную жизнь, близкий свидетель и участник
драматических моментов мировой истории, Г. воспринимал жизнь как
постоянно развивающуюся драму, иногда прерываемую комическими
эпизодами и часто переходящую в безысходную трагедию. Его
художественная сила заключалась в том, что он переносил на свои
страницы куски этой драмы так, как подносила их жизнь, ничего не
смазывая и не приглаживая, не стесняясь тут же, на этих же страницах,
плакать и восхищаться, бичевать и весело хохотать, любить и
негодовать. Его произведения наполнены, можно сказать, насыщены
историческими портретами, сценами и эпизодами. Кое-что здесь может
показаться анекдотом и зарисовкой курьезов. Но это не так. Его
портреты неизменно переходят в типы — классов, групп и
подгрупп. Его эпизоды, сцены и анекдоты неизменно переходят в
социальные характеристики быта, уклада правительственной и
общественной жизни. Страстное отношение к основным проблемам жизни и
общества, широкое образование, впитавшее в себя Вольтера и Гегеля,
Фейербаха и Сен-Симона, прекрасная осведомленность в революционных
движениях своего времени, близкое знакомство со всеми почти деятелями
демократического движения середины XIX в., блестящее остроумие и
великий талант литературной изобразительности сделали то, что в своих
произведениях Герцен оставил нам не только философские,
социологические и политические построения, исторически давно
превзойденные, но и непревзойденную художественную летопись жизни,
исканий, падений и взлетов, побед и поражений своего поколения,
поколения, родившегося накануне падения Наполеона I и сошедшего со
сцены накануне Парижской коммуны. Великое и малое, трагическое и
комическое в персонажах тех дней закреплено художественным пером
Герцена на поразительно написанном фоне крепостной России,
распростертой у ног "венчанного солдата", и европейской
революции, захваченной и покоренной лавочником и проприетером.
Бытописания этой эпохи русской жизни читатель ищет обычно лишь в
повестях и романах Тургенева и в рассказах и эпопее Толстого. Это
ошибка, в основе которой лежит долгий запрет Г. Художественное
наследие Г. для познания той эпохи не менее, а иногда и более, ценно,
чем произведения сейчас названных художников: он видел шире их
(революционную и интернациональную среду) и о многом рассказал острее
их (о крепостничестве, о николаевском деспотизме, об извращениях
чувства и воли в атмосфере самодержавной тюрьмы). Великое
разнообразие стран, событий, людей, культурных укладов, среди которых
жил Г., сказалось на его стиле и яз. Стилистика и яз. Г. далеко
отступают от всяких школьных канонов. Он не боится ломать фразу,
вставлять в нее французские, немецкие, итальянские выражения и слова,
руссифицировать последние, прервать изложение какого-либо факта
длинным рассуждением "по поводу", а теоретическое
рассуждение — анекдотом из времен Екатерины II или отрывком из
беседы с Прудоном. Язык его произведений тот же, что в его интимных
письмах, и чувствуется, что это — живой язык, естественная
разговорная речь, которую не очень трудились шлифовать, прежде чем
положить на бумагу. За этим стилем и яз. стоит большая и притом
несомненно барская культура, осложненная однако пристальным изучением
немецкой философии и живым общением с редакциями и политическими
клубами 1848. Это сочетание сильно обогатило словарь Г. и дало ему
смелость и свободу распоряжаться этим словарем вне всяких образцов. А
это в свою очередь усиливает впечатление искренности, правдивости,
разнообразия и остроты герценовского повествования. "Язык его, —
писал Тургенев, — до безумия неправильный, приводит меня в
восторг: живое тело..."
По
блеску, остроумию, страстности, разнообразию приемов, свободе и
остроте обсуждения самых разнообразных и глубоких вопросов
человеческой жизни и истории — художественные страницы Г. стоят
на уровне высочайших достижений мировой литературы.
Библиография:
I. Полное собр.
сочин. А. И. Г. с обширнейшими комментариями М. К. Лемке, изд. в 22
тт., П., 1915—1923 (ср. Пиксанов Н. К., Монументальное издание
Герцена, "Печать и революция", 1925, V — VI).
II.
Исчерпывающей биографии Г. не существует. В качестве попыток
биографии, отчасти уже устаревших, можно указать: Смирнов В. (Е.
Соловьев), Жизнь и деятельность Герпена в России и за границей, СПб.,
1897; Батуринский В., Герцен, его друзья и знакомые, т. I, СПб.,
1904; Ветринский Ч., Герцен, СПб., 1908; Богучарский В. Я., А. И.
Герцен, Гиз, М., 1921; Стеклов Ю.,
A.
И. Герцен, изд. 2-е, Гиз, 1923 (1-е изд., Гиз, М., 1920). О Г.
говорится во всех общих обзорах истории русск. литературы и
общественной мысли [Овсянико-Куликовского, Е. Соловьева (Андреевича),
С. Венгерова, П. Когана, Р. Иванова-Разумника, и др.] и обзорах
революционного и общественного движения (Туна, А. Корнилова, Н.
Котляревского, М. Лемке). См.
также
Веселовокий А., Герцен-писатель, М., 1909. Либеральная и
народническая историография неспособна была выяснить подлинную роль и
подлинные размеры Г. Это — заслуга марксистской мысли: см.
ряд статей Г. В.
Плеханова, собранных в XXIII т. его собр. сочин., Гиз, 1926 (ср.
Плеханов Г. В., А. И. Герцен, сборник статей, с предислов.
B.
Ваганяна, Гиз, М., 1924) и статью В. И. Ленина в т. XII, ч. I его
собр. сочин. (отд. изд.: Ленин В. И., Памяти Герцена, Гиз, М., 1920).
См. также:
Покровский М., Русская история, ч. IV; Каменев Ю., Об А. И. Герцене и
Н. Г. Чернышевском, изд. "Жизнь и знание", П., 1916; Левин
К., А. И. Герцен, Личность — идеология, изд. 2-е, Гиз, М.,
1922; Стеклов Ю., Борцы за социализм, ч. I, Гиз, М. — Л., 1923.
III.
Обстоятельная библиография произведений Г. и литературы о нем сост.
Фоминым А. Г. (доведена до 1908), приложена к указанной выше книге о
Герцене Ч. Ветринского; позднейшая литератуpa указана у Владиславлева
И. В., Русские писатели, изд. 4-е, Гиз, Л., 1924; работы марксистов
см. —
Мандельштам Р. С., Художественная литература в оценке русской
марксистской критики, изд. 4-е, ред. Н. К. Пиксанова, Гиз, М., 1928.
Л.
Каменев.
{Лит.
энц.}
Герцен,
Александр Иванович
[25.03(06.04).1812—09(21).01.1870]
— философ, революц. демократ, писатель. Род. в Москве в семье
богатого рус. помещика И.Я.Яковлева. Будучи незаконным сыном
последнего от нем. девушки Луизы Гааг, увезенной его отцом в Россию
из Штутгарта, рано осознал несправедливость крепостного строя.
Мальчиком 14 лет во время коронации Николая I в Москве (после казни
декабристов) поклялся вместе со своим другом и будущим идейным
соратником Н.П.Огаревым "отомстить за казненных" и обрекал
себя на борьбу "с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками".
В 1829—1833 учился на физ.-матем. отделении Моск. ун-та, где
слушал известного шеллингианца М.Павлова. В начале 30-х гг.
познакомился с теориями Сен-Симона и Фурье. Вокруг него и Огарева
формируется кружок оппозиционно настроенных студентов. В 1834 вместе
с Огаревым арестован и в 1835 отправлен в ссылку (Пермь, Вятка,
Владимир). В 1840 вернулся в Москву, потом переехал в Петербург.
Резкий отзыв о полиции повлек за собой новую ссылку в Новгород
(1841—1842). Возвратившись в Москву, выступил в 1842—1847
с целым рядом остро публицистических, филос. и художеств.
произведений. Сблизился с Белинским, Грановским, принял участие в
борьбе против представителей официальной идеологии (М.Погодин,
С.Шевырев), участвовал в полемике со славянофилами. В 1847 уехал за
границу; в 1849 принял решение остаться там, чтобы использовать
возможность бесцензурного слова для борьбы с самодержавием. В 1852
переехал в Лондон, где основал "Вольную русскую типографию"
(1853). В 1855—1869 издает обозрение "Полярная звезда",
а в 1857—1867 (15 номеров в 1868 на франц. языке) в
сотрудничестве с Огаревым — полит. газ. "Колокол", на
страницах к-рой вел борьбу за освобождение крестьян с землей,
разоблачал крепостников и царских чиновников, проповедовал
социалис-тич. идеи. Участвовал в начале 60-х гг. в создании революц.
организации "Земля и Воля". Умер Г. в Париже; его прах
перевезен в Ниццу. Филос. взгляды Г. сформировались под влиянием
Гете, Гегеля, Фейербаха, Прудо-на. Теор. филос. интересовала его
постольку, поскольку ее можно было применить на практике, в борьбе за
свободу и достоинство личности, за осуществление соц. справедливости.
Высоко оценивая гегелевскую систему, критиковал ее за стремление
поставить мысль над природой и историей, понять их "как
прикладную логику, а не логику как отвлеченную разумность природы и
общества". С т. зр. Г., филос. может выполнить свою роль
упорядочивающего и гармонизирующего начала жизни только в том случае,
если будет опираться в своих обобщениях на данные естествознания.
"Философия,— писал Г.,— не опертая на частных
науках, на эмпирии,— призрак, метафизика, идеализм". С др.
стороны, и данные науки, лишенные мировоззренческого и методол.
филос. синтеза, рискуют остаться мертвой совокупностью разрозненных
фактов. Вопреки гегелевскому панлогизму и натурфилос. умозрительным
построениям, Г. одним из первых провозгласил необходимость
взаимодействия филос. и науки. Отвергая агностицизм, считал
несостоятельным стремление установить границы познания. Придавал
большое значение чувственно-эмпирич. познанию. В то же время возражал
против недооценки активности самого разума. Истинное познание, по
Г.,— это единство опыта и умозрения. Вслед за Гегелем
рассматривал историю филос. как закономерный процесс, но отверг его
попытку представить эту историю как подготовку гегелевской филос.
Ратовал за снятие крайностей идеализма и реализма на путях разработки
нового мировоззрения, где мышление признается высшим результатом
развития природы. В социол. воззрениях был сторонником
прогресси-стских взглядов, считая, что развитие обществ. жизни идет
по линии разумного обустройства об-ва в направлении освобождения
человека от эгоизма и соц. неравенства. Одним из факторов такого
развития считал (в 40-х гг.) прогрессивное усовершенствование мозга
человека, однако в поздний период жизни отказался от биологизаторских
идей. Высшим достижением совр. ему социол. мысли Г. считал
социалистич. идеал, дающий наиболее разумное решение экон. проблем и
обеспечивающий гармонизацию интересов личности и об-ва.Считал, что
пути разных народов к социализму многообразны и зависят от ист.
сложившихся форм их обществ. и культурной жизни. Применительно к
России был сторонником крестьянского социализма, утверждая, что рус.
деревенская община и артель содержат зачатки социализма, к-рый найдет
свое осуществление в России раньше, чем на Западе. Верил в будущее
социализма, однако не рассматривал его как окончательную и
совершенную форму обществ. отношений. В конце жизни склонялся к
реформистским путям преобразования об-ва. Будучи не только
оригинальным мыслителем, но и талантливым писателем, Г. в своих
мемуарах "Былое и думы" дал великолепное изображение жизни,
быта и нравов совр. ему России, а также оставил убедительные
интеллектуально-психол. портреты выдающихся заруб. и отеч.
мыслителей. Живя в эмиграции, Г. в немалой степени содействовал тому,
что западноев-роп. интеллигенция получила аутентичное представление о
России и рус. нац. характере.
Соч.:
Полн. собр. соч. и писем. Т.1—22. Пг.-М.,
1919—1925;
Избр. филос. произведения. Т.1—2. М.—Л.,
1948;
Собр. соч. В 30 т. Т.1—19. М.,
1954—1960;
Соч. Т.1—9.М.,
1955—1958.
А.В.Иванов